Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Экватор. Черный цвет & Белый цвет
Шрифт:

Мама очень не хотела, чтобы я оказался в армии, и, как это ни парадоксально, самый лучший способ избавить меня от воинской обязанности она нашла довольно странный. А именно собралась отправить меня, толстяка и увальня, в военное училище. Якобы, все основные армейские невзгоды и трудности падают на плечи солдат срочной службы, а вот офицерская жизнь полна благородства и взаимовыручки. Они, конечно, защищают Родину и рискуют жизнью, но при этом имеют устойчивое материальное положение, здоровые взаимоотношения в коллективе — без мордобоя — и гарантированный карьерный рост. Почему она так думала, ума не приложу. Неужели она настолько идеализировала своего мужа и моего отца, что никогда не расспрашивала о работе? Или насмотрелась сверх меры фильмов «про людей в форме»? Она же не могла не знать, что из всех вышеуказанных стереотипов военной жизни действительности соответствует только один. Военная карьера давала широкие возможности тем, кто готов был умереть за Родину. Способы были разные, от цирроза печени во время суровой многочасовой офицерской пьянки до подрыва на противотанковой мине во время оказания интернациональной помощи какому-нибудь многострадальному азиатскому, африканскому или латиноамериканскому народу. Все остальное — карьерный или материальный рост, душевные благородные отношения — обычно оказывалось иллюзией. Великой советской иллюзией. Но мать в нее верила.

Отец у меня летал штурманом на бомбардировщике Ту-16. Мы тогда жили в Полтаве. Аэродром, на котором служил мой отец, был построен еще во время войны специально для американских самолетов. Они летали бомбить Берлин. Но до Берлина дотянуть, в силу несовершенства конструкции, не могли. Советское правительство предоставило им «аэродром подскока». Место, где можно передохнуть и подзаправиться.

Со временем он превратился в полноценную авиабазу. Американскую, в сущности. Американцы жили в военном городке, от которого ничего сейчас не осталось. А вот металлические плиты от американской взлетно-посадочной полосы я еще застал. Я помню, они лежали сбоку новой взлетки, такие мощные, хорошо подогнанные друг к другу шестигранники. Отполированные до блеска тысячами касаний американских шасси, они так нагревались летом на солнце, что, казалось, брось на них яйцо, и через пять минут получишь глазунью.

Как-то в сентябре, помню, мы с приятелями, совсем еще мальчишки, пролезли на аэродром и провалялись на этих плитах полдня. Мы разделись по пояс, и мои рыхловатые телеса стал обдавать прохладой осторожный ветер ранней осени. В его дыхании чувствовался холод, который неприятными змейками струился у меня по спине и сбегал вниз по моим жировым отложениям. Я лег на эти стальные плиты. Они были горячими. Над нами светило белое солнце сентября, под нами была история. Горячая, и потому немного ожившая. Тогда я не очень хорошо разбирался в том, откуда взялись эти плиты под Полтавой, но инстинктивно прижимался к ним, к железному теплу прошедшей войны. Удивительно, что никто нас тогда не застукал — ни солдаты-охранники, ни всевидящий руководитель полетов в диспетчерской башне. Удивительно вообще, как мы остались живы и здоровы. Видимо, в тот день не было полетов.

А вообще-то «шестнадцатые» здесь взлетали и садились по нескольку раз в день. Аэродром накрывал все Средиземное море и даже немного Индийский океан. Помню, отец уходил утром на работу и говорил весело матери: «Смотри не загуляй, я сегодня до Турции и обратно, к обеду вернусь.» И возвращался, веселый, с легким хмельным запахом. Мать ему: «Где пил?» А он убедительно врал: «Да ты что! Это я квас, в нашей столовой.» Квасу в офицерской столовке на аэродроме и впрямь было хоть отбавляй. Это у них, у «стратегов», такая традиция была: квас пить. В любой точке, где садились бомбардировщики, даже там, где не было ни вкусной жратвы, ни нормальных столовок, всегда был свежий квас. По легенде, эта традиция пошла именно отсюда, из Полтавы. Квасом американское начальство дурило своих пилотов, чтобы те по привычке пиво перед полетом не хлестали. И после полета тоже. Квас был забористый, с изюмом, но, конечно, по эффективности уступал пиву и вставлять летчикам не мог. Нашим тоже пришлось пить квас с американцами. Пили. Давились, но пили. Деваться было некуда — приказ. Советское командование решило последовать американскому примеру и нашло повод, чтобы победить беспросветное пьянство, спутник любой войны. «Мы должны создать максимально благоприятную и привычную обстановку для наших гостей,» — вот что говорили военачальники. — «Они пьют квас, и мы тоже будем.» Но однажды братья по оружию улетели навсегда. А привычка пить квас осталась. Наследие капитализма и американского образа жизни. Стандартов, так сказать. Правда, как только офицеры выходили за КПП, то ноги сами несли их в ближайший магазин, чуть левее от входа на авиабазу. А потом на лавочку в скверике. Там и столики были оборудованы.

Отец погиб трагически и нелепо, — автобус, который по декабрьскому гололеду вез экипаж на аэродром, перевернулся, — и мать уехала к родителям в Харьков. Она так ни разу после этого не вышла замуж, и поначалу старалась оградить меня от всего, что связано с армией. Но до конца это ей не удалось. Стрелковый спорт начал пробуждать во мне древние воинские инстинкты, и запах ружейной смазки возбуждал меня, как запах дичи молодую легавую на первой охоте. Я, впрочем, говорил уже об этом. Когда я услышал от матери о плане действий относительно службы в армии, меня, честно говоря, даже обрадовала перспектива «косить» вот таким радикальным, необычным способом. Одна у нас с мамой вышла заминка. Не заминка даже, а настоящий скандал. Она не хотела и близко подпускать меня к военным самолетам. Отец погиб на земле, по вине или неосторожности шофера, который, кажется, был вольнонаемным, но, несмотря ни на что, мать в случившемся винила военную авиацию. Помню, я был совсем еще подростком, а она уже с нескрываемым раздражением смотрела на то, как иногда от нечего делать я клеил из пластмассы модели самолетов. Они висели на толстых нитках под потолком нашей невысокой квартиры в «хрущевке» на окраине города, и мама всякий раз тихо ругалась, когда цеплялась за них, перемещаясь из комнаты в кухню и обратно. Впрочем, несмотря на раздражение, она очень осторожно, чтобы не сломать, вытаскивала пластмассовый пропеллер от Ан-24 из лакированной прически, если тот назойливым насекомым цеплялся за ее волосы. Когда я сказал ей, что буду поступать в летное училище, мама долго молчала, потом взорвалась грозной тирадой о том, что план «кошения» отменяется, и что она лучше отдаст меня в солдаты. Я тогда был в десятом классе, и как всякий подросток, лучше знал свою маму, чем она меня. Я понимал, что у нее обычная истерика, и спокойно пытался найти убедительные аргументы — что самолеты падают редко, а солдаты бьют друг другу морду часто. А еще иногда и стреляют в обидчиков. А еще от невыносимой жизни в казарме интеллигентные люди накладывают на себя руки. А если и выживают среди таких ужасов, то отправляются в дисбат, из которого возвращаются законченными преступниками. Все это я рассказывал маме, пытаясь использовать понятную ей терминологию, и мама, теряя в споре свои нестойкие аргументы, верила в эту чушь, которую я, словно расчетливый паук, плел из правды, полуправды и откровенной лжи. В общем, дорога к поступлению в летное была открыта. Но на первом же медосмотре в славном Черниговском училище, территория которого уставлена бюстами знаменитых и героических выпускников, я был сражен наповал. Срезан подчистую. Доктор сказал мне, что к экзаменам меня не допустит, потому что с таким брюхом я не смогу набрать высоту. Почему это, переспросил его я. Да потому что штурвал на себя не возьмешь — живот мешает. Так ответил язвительный эскулап. Я не сказал об этом матери, и пошел искать другие самолеты, где места в кабине больше, чем у истребителя. Где можно взять на себя штурвал. Так я оказался в высшем авиационном училище военно-транспортной авиации. Мне тогда казалось, что это какая-то полугражданская структура, едва ли отличающаяся от цивильного ВУЗа больше, чем кабина грузового «ана» отличается от кабины пассажирского. Я сильно заблуждался на этот счет. Мои иллюзии развеялись в первый месяц пребывания в казарме, в течение которого я не то что не увидел ни одного самолета — я вообще, кроме швабры, щетки и надраенных мною же до блеска унитазов в туалете общего пользования, не видел больше ничего. К щетке и унитазам я привык быстро. Гораздо быстрее, чем к казенной еде. Я не мог есть то, что давали в столовой. Запах здешней еды мне казался тошнотворным. Поэтому первые две недели за обедом я пил только компот из оловянных кружек и воду из-под крана в казарме. К тому времени, когда я, наконец, научился сдерживать рвотный рефлекс, я сбросил килограммов десять. А еще через две недели курсантская форма висела на мне, как кожа на итальянском мастифе. Форму мне выдали новую, и жизнь засверкала свежими красками и оттенками, как оловянная пуговица, начищенная пастой гои.

ГЛАВА 3 — АФГАНИСТАН. ПРЕМИЯ ЗА РЕЙС

Я закончил училище в восемьдесят третьем. Между прочим, почти что с отличием, только немного подкачало знание истории. Совершенно бесполезный предмет, особенно в его коммунистической ипостаси. «История КПСС», и ее отросток, политическая экономия, мне не были нужны. История и экономия уже вплотную занимались нами. В самом разгаре была война в Афганистане. Меня отправили в Душанбе в качестве штурмана, и я заранее знал, каков будет мой дальнейший маршрут. Наш «борт» курсировал над территорией южного соседа, из Кандагара в Герат, из Герата в Баграм, и снова в Кандагар. Между собой мы называли наш полетный план «К.Г.Б.», по заглавным буквам наиболее часто посещаемых населенных пунктов. Ничего особенно героического в моей практике не было. Возили все подряд и всех подряд — от туалетной бумаги до генеральских инспекций. При взлете и посадке мы следовали инструкциям, исправно отстреливали сигнальные ракеты, служившие тепловыми ловушками для «стингеров». Я убежден, что живы и здоровы мы остались именно поэтому. Хотя ни разу не заметил, чтобы в нас стреляли. Так бы я летал, может быть, и по сегодняшний день, если бы однажды к нам не приехал вместе с командиром полка никому не известный человек в синем штатском костюме и не приказал загрузить в самолет

несколько тяжелых ящиков. Я уже научился разбираться в маркировке и с первого взгляда понял, что внутри этих ящиков гранатометы. Мы стояли тогда в Баграме, а лететь нужно было в Кандагар и обратно. Командир экипажа был не похож на себя. Он явно угождал этому синепиджачнику, и я впервые подумал о том, что на войне от героизма до лизоблюдства один шаг. Бывало, что в Афгане мы гоняли «левак» для солдатских и офицерских магазинов, и тогда нашими верными друзьями и партнерами становились контрактницы-продавщицы. Несомненно, этот рейс тоже был «леваком», но каким-то необычным, даже подозрительным. В Кандагар нас отправили внезапно и безо всяких полетных документов. Люди, разгружавшие наш «борт», тоже были загадочными. Это были вовсе не наши солдатики в «эксперименталке». И даже не афганские союзники в грубого сукна серо-зеленой форме . Это были люди в штатском. То бишь, местные бородачи. В грязных потертых шарвар-камизах и в серых пакулях, которые мы называли «шапками-душманками». Бородачи были без оружия, но я ни минуты не сомневался, что свои автоматы они оставили под присмотром афганского часового в караулке за пакгаузом. Дабы не смущать глупых шурави. Шурави не задавали вопросов ни командиру, ни человеку в синем костюме. А когда возвращались из Кандагара, «синепиджачник» снял свой пиджак, остался в белой пропотевшей рубашке и, ослабив галстук, зашел в кабину. «Вот вам, товарищи, премия от благодарного афганского народа. Потом, товарищи, на Родине поменяете на советские деньги.» И он сунул каждому из нас по толстой, несколько раз перевязанной резинкой, зеленой пачке. Шел январь восемьдесят девятого. Я повертел пачку в руке. Американские потрепанные пятерки и двадцатки не внушали никакого уважения. «Зачем мне эти бумажки?»— спросил я тогда этого мужика с седым гебешным ежиком на голове. Улыбка сошла с его лица. Он посмотрел мне в глаза и сказал: «Запомни, капитан, через десять лет такой вопрос не возникнет даже у последнего курсанта в учебке.»

Через десять лет зеленых бумажек у меня было очень много. Я был на хорошем счету у этой публики с Лубянки, и мои доходы от левых рейсов росли. А потом Советского Союза не стало, и я начал работать сам. Расстояния для меня потеряли значение, а поездки утратили романтический привкус новизны. Многое из того, что раньше было невозможным, стало доступным и даже обыденным. И все же я часто задаю себе тот идиотский вопрос, на который мне так и не ответил седой гебешник в небе над Афганистаном.

*****

Через десять лет я стал другом одного африканского президента. Хотя «дружеским» его отношение ко мне можно назвать весьма условно. Слово «друг» в данном случае характеризует относительную степень свободы и безопасности, которую я имел на подконтрольных ему территориях. Да чего там скрывать? Ну, вы не можете его не знать, он очень часто появляется в теленовостях. Теперь он уже сидит не в президентском кресле, а на нарах. Зовут его Чарльз Тайлер. Говорят, во времена своего пребывания в Соединенных Штатах, он попал в исправительное заведение где-то в Новой Англии и там получил прозвище Слесарь Чарли. Будущий национальный лидер подрабатывал починкой старых автомобилей. Ему, кажется, это прозвище не очень нравилось, поэтому он избавлялся от всех своих соратников, которые позволяли себе фамильярно называть его Слесарем. Собственно, так поступают все правители, и демократы, и диктаторы. Разница только в том, что демократы старых друзей увольняют, а диктаторы расстреливают. Что касается меня, я даже за глаза звал его иначе. Чарли-бой. Я услышал однажды это прозвище от самой красивой женщины на свете. Вряд ли Тайлер прочтет мои записи, а, значит, они не нарушат его внутреннего спокойствия в комфортабельной спецтюрьме для военных преступников. Я ему должен быть благодарен. Он отдал мне трехэтажный дом в десяти минутах езды от президентского дворца, правда, не совсем безвозмездно. За это он получил от меня среднемагистральный самолет, одна половина которого служила президентским салоном, а другая легко трансформировалась в грузовой отсек. Это было очень удобно. Самолет часто совершал спецполеты по Африке, и никто не мог догадаться, что вместо официальных лиц он перевозит кое-что другое. А в условиях эмбарго это было особенно актуально. Самолет формально не являлся собственностью Тайлера, он числился за одной английской компанией, до истинных владельцев которой докопаться было невозможно. Официально я к этой компании не имел отношения, но в качестве деловых партнеров у меня тогда состояли такие люди, что разглашение их имен могло бы принести мне много-много проблем на рубеже тысячелетия. А теперь мне уже все равно, и эти могущественные люди вместе со своими могущественными именами потеряли для меня всякую ценность. Если говорить начистоту, Тайлер по документам тоже оставался владельцем своего дома. Делая подарок, он говорил мне: «Андрей, так будет лучше для всех. У тебя могут отобрать этот дом. У президента не отберут.» В этой стране все было странным и неправильным, но жизнь среди этой неправильности была пряной и острой, как никогда; она заставляла ценить на вес золота каждый прожитый день, и, вместе с тем, прожигать впустую целые годы. Над воротами дома надпись — «Собственность Эндрю Шута», над иллюминаторами самолета — «President of Liberia», но тем не менее, все было наоборот, и смысл произнесенных слов в этой стране всегда был обратным. Поэтому данное обещание легко забывалось, а о потерянном имуществе принято было не жалеть. Дом не жалко. И самолет не жалко. Ведь там, в Либерии, я нашел то, что стоило для меня больше, чем жизнь, и за это я заплатил очень высокую цену. Возможно, буду платить и впредь.

ГЛАВА 4 — ЛИБЕРИЯ, АЭРОДРОМ СПРИГГС, МАЙ 2003. МАРГАРЕТ.

В тот день, когда я увидел ее впервые, меня впечатлили лишь два ее явных достоинства. Грудь шестого размера и весьма доходный пивной бизнес в Монровии. Черную бизнес-леди звали Маргарет, сокращенно Мики. Откровенно говоря, меня с самого начала заинтересовала, в основном, первая строка перечисленного выше списка ее достоинств. Но были и другие. Например, живот, не мягкий и не слишком плоский, без складок, но и без рельефных мышц пресса, собственно, такой, каким обладают звезды индийских фильмов. Я очень любил ее целовать в середину этого индийского живота, сначала шутки ради, фыркая, как морской котик, в самый ее пупок. Но потом все чаще и чаще я делал это с нежностью, почти с любовью. Она была не совсем либерийкой, так что появление такого индийского животика в этой стране выпирающих ребер было генетически оправдано. Об этом я узнал на другой день нашего с ней знакомства. Ее папа, бизнесмен из Калькутты, в свое время открывший в Монровии первый пивной ресторан, бежал из страны, после того, как боевики прямо перед камерами западных и собственных журналистов кастрировали и убили бедного сержанта Сэмюэла Доу, которому в тот момент случилось быть президентом Либерии. Примерно так я понял историю чернокожей красавицы, сложив ее из обрывков наших с ней разговоров. Если верить Мики, это произошло в августе девяностого года. Доу, который доверял только своей охране, попал в ловушку в руки к боевикам племени Гио, а те передали президента людям Тайлера. Раджив Лимани, отец Мики, был другом этого самого сержанта Доу. Ну, что тут скажешь? Друзей следует выбирать более осмотрительно.

«Он уехал в Канаду или в Штаты, точно не знаю. Я его больше не видела и видеть не хочу,» — сказала Мики, когда после первого же сексуального эксперимента с ее роскошным черным телом я, вдохнув дым своей любимой «Ойо де Монтеррэй», начал ее подробно расспрашивать об отце. Ее реакция мне тогда показалась странной, ведь за несколько часов до этого она сама просила меня разыскать предка. Но об этом позже.

Второй день нашего знакомства был первым днем нашей близости. Мики набрасывалась на меня, как тигрица на говяжью тушу. Она засыпала меня тоннами вопросов в перерывах между бурными сексуальными атаками, а я пытался выведать у нее, каким образом эта черная красавица ухитрилась всю войну прожить в Монровии, да еще и приумножить свое немалое состояние. Она и сама атаковала меня не хуже банды рэбелов. Ее атаки были долгими, а передышки короткими, поэтому много узнать мне не удалось. Я понял из ее отрывистых ответов, что за спокойную жизнь в этом единственном охраняемом районе Монровии она заплатила любовными связями с президентом Тайлером и его сыном, а также предательством их обоих. Но в чем оно состояло, и почему мстительный Тайлер оставил ее в живых, Мики тогда не сказала.

— Послушай, мы тут с тобой это делаем без презерватива. Ну, как бы это сказать..., — полушутя, я сжевал свой вопрос, памятуя о том, что третья часть жителей этой страны носит в себе вирус СПИДа, и еще целый букет не менее опасных вирусов, бактерий и прочей флоры с фауной.

— Не бойся, — и Мики демонстративно поцеловала меня туда, куда, пожалуй, в тот момент я меньше всего ожидал получить поцелуй.

— Чарли-бой проверялся чуть ли не каждый день у своего придворного доктора. До и после моей постели. А младший вообще боялся меня. Только оральный секс, и ничего более. Причем, в презервативе, как в каком-нибудь европейском публичном доме. И вообще, если хочешь знать, за последние пять лет твой белый член это первый, который вошел в меня голым.

Поделиться с друзьями: