Эльдорадо
Шрифт:
Ночью в его дверь постучали. Дверь была не заперта, открылась сама, он едва успел включить ночник, разглядел фигуру Оли-Алены. Она была в своем обычном черном платьице без рукавов. Простите, у вас не будет маникюрных ножниц, я сломала ноготь. Он посмотрел на часы, было начало второго. Может быть, она пьяна, подумал наш герой, поскольку только что им всем был задан прощальный ужин. Она говорила гортанно, с южным волнующим прононсом. Ножниц у него не оказалось. А аспирин у вас есть? Аспирин был; не вставая с постели, он извлек из тумбочки зеленую пластмассовую трубочку Упса. Она подошла совсем близко к его кровати, строгая и не такая юная в ночном полусвете — зрелая сильная женщина. Наверное, у нее есть ребенок, отчего-то подумал он. Она принялась откупоривать пробку лекарства, не надо, возьмите, вернете завтра… Она извинилась, пожелала спокойной ночи и невозмутимо удалилась. Он вышел на балкон. На темные холмы Прованса светила луна. Там, за ближним
В аэропорту Ниццы было еще одно, последнее приключение: Оля-Алена что-то сказала провожавшим их французам, роясь в кармашке маленькой дорожной сумки на одной бретельке. Она оставалась невозмутима, тогда как легкомысленный француз мсье Марэ буквально побелел. Оказалось, Оля-Алена забыла свой паспорт в отеле, что было катастрофично: обратно в Сан-Тропез до отлета было никак не успеть. Выручила жена француза: она бесцеремонно выхватила из рук девицы сумку, вывалила содержимое на пол, и, беззвучно ругаясь, выудила багряный паспорт из мокрого комка, составленного купальными трусами, грязным махровым полотенцем, позаимствованном в одном из отелей и — тут наш герой пригляделся — пачки презервативов, на которой отчетливо значилось Sico, и ниже — safety… Bon, только и сказала растяпа.
В самолете они оказались рядом. Она вернула ему баночку аспирина, он достал бутыль red lable, что приобрел во фри-шопе, они пили шотландский виски из аэрофлотовских стаканчиков — летели эконом-классом, французов же с ними не было, — запивали принесенным стюардессой тоником. Очень скоро ему стало хорошо, и он почувствовал, что хочет домой, что устал от ритуальной французской вежливости, чрезвычайной разговорчивости и веселости не на родной манер. Отчего-то он вспомнил, что в сумке у него — парочка пузырьков шампуня с вензелем Maгtinez и несколько коробочек мыла из Mоnte-Karlo Beach, и подумал, что если Оля-Алена придет к нему, то узнает эти штучки у него в ванной, и они вместе вспомнят… Еще глоток, Юрий, вдруг попросила переводчица, и он поразился и чуть испугался тому, что она назвала его по имени. Через час полета он хотел было поцеловать свою спутницу, но она очень серьезно встретила его взгляд, чуть улыбнулась, попросила бумаги и ручку. Он достал блокнот, она написала ему свой телефон, но не написала имя: то ли по забывчивости, то ли полагая, что он должен знать, как ее зовут. И это несмотря на то, что он ни единожды по имени ее не назвал.
В Шереметьево они попрощались, как незнакомцы. Он пошел выручать свою машину со стоянки, — она сказала, что ее встречают, — и даже не увидел, кто именно. По дороге он думал лишь о выпитом в полете виски и встрече с милицией, но доехал без неприятностей. Разбирая вещи, вспомнил о записанном ею номере телефона, разыскал в кармане пиджака, который бросил на кресло, положил рядом с аппаратом, решил, что позвонит ей завтра. Или на днях. И позвонил своей замужней любовнице на работу, но той сначала не оказалось на месте, а при повторном звонке выяснилось, что она может только завтра.
И черт с тобой! Вечером он смотрел футбол.
Оле-Алене он действительно звонил: и на следующий день, и потом еще раз. Он попадал в один и тот же офис, в котором довольно невежливо ему отвечали такой у нас нет. Возможно, она неправильно записала свой служебный номер, была не трезва, а домашнего почему-то не оставила. Что ж, быть может, она жила с кем-то, хоть и была не замужем, если верить, конечно, ее словам.
Дня через три с любовницей он поссорился. Без особой причины: виновато было его дурное настроение и то, что она его на этот раз отчего-то не возбуждала. Он позвонил еще нескольким давним приятельницам, одна оказалась свободна, но в последний момент он сам дал отбой: я только узнать, как ты живешь…
Еще через несколько дней на обратном пути из редакции домой он отчего-то поехал через Смоленскую, хотя должен был свернуть на мост к «Украине», остановился перед зданием, в котором был туристический офис: здесь он брал паспорт с визой и билет, и здесь впервые видел Олю-Алену. Но не стал выходить из машины, только посмотрел на входные двери, и ему на миг показалось даже, что он видел в толпе мелькнувшую ее фигуру.
Дома он теперь время от времени пытался представить себе, как она пахнет в постели. И как выглядит ее лобок: кажется, она брила волосы под купальник. Впрочем, это он уже фантазировал. Он вспомнил ее грудь: она не носила лифчик, и временами соски оттопыривали черную ткань… Вот, собственно, и все, что он мог вспомнить, осознав, что тоскует по ней.
Это было странно: он давно не влюблялся. Если это состояние, которое он испытывал, можно, конечно, назвать влюбленностью. Их мимолетное знакомство виделось ему теперь упущенной возможностью. Не
за аспирином же она приходила к нему в номер ночью после банкета… Он представлял себе, как раздевает ее. А, может быть, и не нужно было ее раздевать, просто повернуть и задрать подол платья… Как-то он еще раз набрал номер, — на всякий случай, — но на том конце раздался неприятный писк включенного факса.Еще через неделю он все-таки разыскал нужный офис. Оказалось, что эта самая Оля-Алена не служила здесь постоянно, но подрабатывала в летнее время отпусков штатных сотрудников. Как с ней связаться — никто не знал, она звонила сама…. Он оставил для нее свой телефон, но она то ли не получила его, то ли не стала звонить.
Однажды он поймал себя на том, что разговаривает с ней. Он рассказывал ей о себе, но сам с неприязнью к собственной жизни обнаружил, что говорит вслух банальности: учился, служил, ездил в командировки, один раз женился, но как-то по инерции, жене постоянно изменял, потом она ушла. И он не жалел об этом… Ему отчего-то казалось, что эта самая двадцатилетняя девица прожила свою жизнь значительнее и разнообразнее. Он попытался представить, как она потеряла невинность, наверное — на новогодней вечеринке, как большинство девиц, и это было ему неприятно. Но он возбудился… Нет, найти ее он не сможет. Он смирился с этим. Он просто говорил с ней, как будто они жили вместе, и, когда работал, кричал ей в соседнюю комнату, где она вязала ему шарф, чтобы принесла чаю… Бумажка с ее номером давно подевалась. Иногда он воображал как они идут куда-то вдвоем. Он не знал, — куда, в ресторан или в гости. Но он следил, чтобы она была правильно одета, и она слушалась его. Как отца, нет, как старшего брата.
Он покупал ей цветы. А потом, когда они вяли, упрекал ее, что она ленится, не меняет воду. И еще его преследовало ее двойное имя. Он попытался мысленно расчленить его, но получалось плохо, он продолжал называть ее по-прежнему. Он только вспомнил, что у него было несколько Ален и много Ольг.
Одна из Ален помнилась особо. У нее были хорошие ляжки и большие, чуть вывернутые губы. Она удобно жила, за магазином «Обувь» на Кулужской, ее мама получила эту двухкомнатную квартиру, потому что много лет беспорочно служила бухгалтером в ВЦСПС. Ее мать всегда приторно ему улыбалась. Быть может, она так улыбалась всем друзьям дочери, потому что наверняка считала, что та, в свои двадцать четыре, засиделась. Быть может, сама Алена тоже так считала, потому что была услужлива. Он и думать не думал, что Алена могла быть просто-напросто влюблена, знал, что, во всяком случае, она нежна и удобна. Кончилось тем, что он сам все испортил, облапав однажды спьяну ее подругу, которая вовсе ему не нравилась. Нет, это было не при Алене, конечно, но подруга, скорее всего, наябедничала. По прошествии какого-то времени после разрыва, Алена сама позвонила и напросилась в гости. Она приехала сногшибательная, как выяснилась — только что с Балатона, похудевшая и загоревшая, показывала атласные ляжки, сидя на его тахте с ногами, рассказывала, что в Будапеште у нее был обалденный венгр, а потом злорадно и торжественно нашему герою не дала. Чтоб, мол, знал, от чего отказался… Она преувеличивала его былую страсть. Он и вправду прикинул, что неплохо бы ее трахнуть по старой памяти. Но когда он потянулся гладить ее капроновые ноги, и она ему отказала, не слишком убивался: в постели Алена была так же пресна, как ее мама и совет профсоюзов.
Другое дело олечки. Живые, тоненькие, мастерицы. Одна задержалась надолго. Если б он не собирался тогда жениться, он был бы с Олечкой еще дольше. Впрочем, в тот раз он не женился, а Олечка вышла замуж за работника бензозаправки, который учился в МАДИ заочно. Она познакомилась с заправщиком на его же глазах, потому что ездила на девятке, которую ей подарил когда-то какой-то бывший начальник. Он не придал тогда всему этому значения, они как-то быстро расстались — сейчас не вспомнить отчего, но Олечка плакала, — а потом она еще раз к нему приехала, прошло уже несколько лет, сказала, что родила двойню. Когда он ее раздел, она простодушно заметила, что и сейчас кормит, и действительно — соски у нее, тоненькой, стали неприятно большими, как грибы. Потом она еще раз рассмеялась, что, мол, забыла как это делается, и он был рад, когда она ушла.
Размышляя, Аленой та была или Олечкой, он жалел, что не сделался писателем. Он отчего-то теперь часто думал об этом, потому что после каждой вечеринки у него принимался болеть правый бок. Когда-то он хотел сделаться писателем, и даже печатался в Юности, но ему всегда казалось, что эта какая-то геморроидальная профессия, не профессия даже, а род неполноценности, своего рода инвалидность, стыдная для сильного и подвижного мужчины. Хэмингуэй это, конечно, прекрасно, но Хэм, как этого американского писателя отчего-то звали в России, — дурацкое амикошонство, — в своей мужественности, звероубийстве и рыболовстве, был подозрительно одинок в ряду коллег — сплошь алкоголиков и истериков, инвалидов, безумцев, пиздострадателей и самоубийц… А теперь и вовсе отечественная литература стала уделом дам.