Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Элементарная социология. Введение в историю дисциплины
Шрифт:

А все начиналось так хорошо. Как рассуждает Руссо? – В естественном состоянии возникают некоторые напряжения, которые не могут быть преодолены дообщественными средствами. Общество образуется как нечто цельное, как единый организм, чтобы решить эти проблемы, преодолеть напряжения, но обретает мощь, превосходящую силы отдельного человека, становится неизмеримо выше индивида и начинает предписывать ему не только понятия о справедливом, почетном, прекрасном, об истинном и неистинном. Это все было и у Гоббса. Но у Руссо оно начинает также определять вещи, относящиеся к ключевым вопросам, которые Гоббс, как ни старался, не мог сделать целиком и полностью прерогативой суверена: вопросы жизни и смерти ему удалось лишь отчасти решить в политической теологии, составляющей содержание третьей и четвертой частей «Левиафана», но это решение никого не удовлетворило, о нем забыли. А политико-юридические решения, которые есть в первой и второй частях его труда, были всегда очень популярны у либералов, несмотря на их внутреннюю противоречивость. Если суверен пытается казнить подданного, тот может сопротивляться. Человека нельзя убедить в том, что он не должен сопротивляться тем, кто собирается лишить его жизни. Если бы геометрические теоремы затрагивали чьи-то интересы – они бы опровергались. Они не опровергаются потому, что они никому не нужны, ничего не меняют в соотношении

сил. Так у Гоббса. У Руссо все наоборот: нет никакой научной истины, которая могла бы не зависеть от решения суверена. Нет никакого индивидуального представления о счастье и спасении. Если государство велит гражданину умереть на войне, он пойдет и умрет, потому что он жил до сих пор лишь благодаря тому, что принадлежал к общественному организму. Здесь есть две стороны. Одна – политическая в чистом виде. Чувствительный Руссо, поборник свободы и любитель природы, вдруг оказывается по существу теоретиком диктаторского, чуть ли не тоталитарного, режима. Террор и идеология Французской революции, идеология народной власти, которая запускает машину уничтожения несогласных с гораздо большей эффективностью, чем королевская власть, – в своей теоретической части наследует Руссо. Другая сторона – социологическая.

Обратите внимание, что если мы возьмем то же самое повествование Руссо не с точки зрения политических решений, а с точки зрения характеристик социальности, которые мы благодаря этому повествованию получаем, то обнаружим, что социальность, или общество, если мы вознамеримся охарактеризовать его как единство, должно обладать неким качеством в части общих убеждений, принципов (моральных, эстетических, политических, религиозных), которые являются именно характеристиками целого и не могут быть получены целиком и без остатка из наблюдения за неким множеством людей и приведением затем данных этого наблюдения к некоторому пропорциональному распределению, либо к некоторому среднему, которое мы выводим различными хитрыми способами. Дело не в том, что там, говоря очень грубо, в среднем, а в принципиальном качественном аспекте совместного существования. Руссо отдает себе отчет в том, что жизнь людей течет своим чередом. Но из этой повседневности нельзя убрать звучащий в каждом голос общей воли.

Почему это важно? Давайте подойдем со стороны эмпирико-социологической. Допустим, нам было велено произвести замер общественного настроения. Мы все расписали – мы знаем моментальное состояние в такой-то момент. Но нас интересует тренд – мы начинаем исследовать то же самое, но длительное время. Можем ли мы, тем не менее, как честные ученые сказать, что при некотором кардинальном изменении обстоятельств здесь ничего не развернется самым категорическим образом? Либо да, либо нет. Если развернется – то зачем нам этот тренд? Он работает только то время, пока обстоятельства кардинальным образом не изменились. Если он не развернется, то оказывается, существовало какое-то устройство типа социального гироскопа или кибернетического устройства обратной связи, которое возвращает все в равновесие, в то же самое русло, в которое укладывались наши наблюдения предшествующего времени. Но тогда зачем мы изучали все эти эмпирические составляющие, если только мы не сделали вывод о характере этого социального гироскопа? Может, нужно было получить знание о том, что давало о себе знать в тех или иных голосованиях, результатах опроса или других эмпирических данных, что давало о себе знать, но не сводилось к ним целиком? Помимо прямо наблюдаемого есть нечто ненаблюдаемое, несводимое к одним только наблюдениям. Значит, задача состоит в том, чтобы от наблюдаемого шагнуть к ненаблюдаемому, совершить логический шаг, который, как говорит Руссо, требует размышления, работы с абстракциями. Без абстракций вы не поймете, как оно устроено по-настоящему. Если вы этого не поймете, вы не только плохой ученый, но и плохой гражданин. Но кто уполномочен опознать ненаблюдаемое как подлинное качество, кто может свидетельствовать о состоянии общей воли?

Поскольку не все граждане могут быть одинаково хорошими, требуются те, кто выражает общую волю, даже тогда, когда большинство против. Значит, должны быть те, кто и является привилегированным меньшинством, кто устраивает все это с самого начала как мудрый законодатель и кто разбирается в этом деле впоследствии, как лучшие люди своего народа разбираются в том, чего народ хочет на самом деле, даже если он голосует вопреки их собственным ожиданиям. Некая управляющая аристократия… называть их представителями народа – упаси бог. Просто они суть те, кто воплощает всеобщую волю. Так работают аргументы.

Итак, мы устанавливаем очень важную вещь. Мы устанавливаем, и это оказывается важным для социологии, что, по Руссо, социальность может характеризироваться в своих принципиальных чертах некими фундаментальными, прямо не наблюдаемыми характеристиками, результатом отдельных волений, трансцендирующим эти отдельные воления в новом агрегатном состоянии, которое называется общественным организмом. Это и есть общество, это и есть то, что называется социологизмом: сводить все, что мы находим в обществе, к обществу, объяснять социальное социальным, как скажет потом Дюркгейм.

Будущий социолог указывает, таким образом, как он будет все объяснять. Что бы ни попало в его поле зрения – геометрические теоремы, суждения о прекрасном, конституции, моральные принципы – все он будет соотносить с тем социальным целым, которое Руссо называет общественным организмом. Причем в одной перспективе, политической, которая здесь менее важна, будет видно принуждение, будет видно внешнее по отношению к человеку, которое станут называть его подлинным желанием и волей. А в другой перспективе, социологической, это будет именно модификацией самой воли, когда человек действительно будет думать, хотеть, оценивать, считать что-либо истинным в соответствии с тем, как того желают все. И он даже жизнь свою перестанет рассматривать как безусловную точку отсчета.

Лекция 4

Классическая социология. Фердинанд Тённис

Вы могли многого ожидать – но все это мы миновали. Мы миновали не только всю предысторию социологии, но и огромный этап собственно социологии. Мы миновали Огюста Конта как ее номинального основателя, мы не стали рассматривать сочинения его учителя (или, по крайней мере, его первого патрона) Клода Анри де Сен-Симона. Мы миновали спорного, но очень важного Алексиса де Токвиля, мы миновали Джона Стюарта Милля, внесшего большой вклад в понимание контовского позитивизма в Англии. Наконец, мы миновали Герберта Спенсера, труды которого в свое время во многом определили понимание социологии. Оставили мы все это за бортом по ряду очень важных причин. Не только потому, что невозможно объять необъятное, но и потому, что современная социология испытывает в гораздо большей степени влияние, с одной стороны, предшественников социологии, великих философов-моралистов, чем, собственно, ранних социологов,

а с другой стороны, естественно, – социологов-классиков в более узком, точном смысле, который нам предстоит разъяснить. Начало социологии в ее высшем, лучшем выражении надо искать не у Конта, не у Спенсера, а именно у Фердинанда Тённиса, у Эмиля Дюркгейма, у Георга Зиммеля и Макса Вебера. Их я называю классиками в точном смысле слова и сейчас дам пояснения.

Классическую социологию можно именовать так в ценностном смысле, называя какие-то исследования образцовыми. Но это очень скользкий путь, путь релятивизма, основанного на фактическом признании. Сегодня признается одно, завтра – другое, невозможно на этой релятивистской основе выстроить внятное понимание классического. Допустим, мы хотим, чтобы все сошлись хотя бы на нескольких значимых фигурах. Такие попытки делались – социологию пытались основать на одной, двух, трех фигурах, и все эти попытки были только относительно успешными. Одни социологи оказывались исключенными, не попадали в число классиков; другие фигуры подсоединялись, и, конечно, если посмотреть на господствующие в последнее время дискуссии, то оказывается, что некоторые фигуры сохраняются всегда. Это Дюркгейм, Вебер, а дальше начинается какая-то вариабельность. Но если мы спросим себя, почему Дюркгейм, Вебер, иногда Зиммель, Тённис и Парето и гораздо реже – Конт и Спенсер – почему не они, чем они плохи? А дело вот в чем. В некоторых важных отношениях моделью постановки социологической задачи, выстраивания социологического объяснения, структурирования социологического понятийного аппарата эти ранние социологи быть не могут. Объяснить это можно через самореференцию социологии, которая конституируется как наука, объявляя своими классиками определенных авторов и исключая других. Но это плохой путь: опять мы идем к фактической стороне дела, к признанию. Тут появляются, например, такие термины, как «ранние классики», то есть чтобы не обидеть, классиками называют «уважаемых людей». Я думаю, нужны другие аргументы.

Надо посмотреть, что происходило с другими научными дисциплинами, когда у них появлялись классики. Никто не будет сейчас опираться на труды ученых-естественников классической эпохи, но они продолжают считаться классиками. Почему? Потому что классическая наука формируется тогда, когда происходит изоляция каузальных рядов. Иначе говоря, обнаруживаются некоторого рода связи, некоторого рода соотношения и зависимости, причинения одним другого, которые называются соответствующим образом – например, физическая причинность. Или оказывается, что в химии есть какие-то собственные законы, и появляется понятие физико-химической причинности. Биологи обнаруживают, что существует элементарный уровень живого, и дальше идти невозможно. Сейчас мы знаем, что это не так, но тогда они так думали. И на этом уровне, не уходя с него, мы обнаруживаем биологическую причинность, биологические каузальные ряды. И если посмотреть с этой точки зрения, выясняется, что социология проходит сходный путь, она автономизируется, и появляется социальное. Даже если его не именуют этим словом, есть некие социальные каузальные ряды, и социальное объясняется социальным. Следовательно, социальное не объясняется биологическим, психологическим, физическим. Поэтому у меня в этом смысле жесткая позиция, которую я обосновываю следующим образом: никакие «измы», – психологизмы, биологизмы, – в изучении социального не могут быть признаны классическими способами обоснования социологии. Конечно, это хороший аргумент, но, как и всякий аргумент такого рода, он хорош, пока не применяешь его к материалу. Выясняется, что классики сами были не тверды. Тем не менее они старались вычленить аргумент, в котором социальное объясняется социальным. Одним из первых был Фердинанд Тённис. Тённис – самый старший по возрасту из классиков, и он выпустил одну из первых ключевых для последующей социологии книг – «Gemeinschaft und Gesellschaft». К немецкому названию, к его истолкованию я еще обращусь.

Годы жизни Тённиса, которые нам нужно держать в голове: 1855–1936. Социологи-классики творят в одно и то же время. Они живут в одно и то же время, творят в одно и то же время и практически все умирают в одно и то же время, только Тённис, самый старший, всех пережил. Это очень интересный период. Грубо говоря, он похож на период, в котором находится современная Европа: давным-давно не было войны, кругом мир, спокойствие и безопасность, прогресс. Граждане ездят в разные страны, в том числе и в Америку, правда, тогда это еще не имело такого сакрального значения. Говорят на многих языках, стараются наладить международное сотрудничество, без всяких сложностей пересекают границы, и вообще европейское человечество чувствует себя необыкновенно уютно. Все худшее, с чем сталкивался еще, например, Конт, у них позади. Не то, чтобы они это совсем не переживали. 1871 год – Франко-прусская война, Парижская коммуна, но потом… потом 40 с лишним лет невменяемого счастья. Техника развивается и, главное, господствует огромный оптимизм, который, правда, подтачивается изнутри. Чувствуется, что с таким счастьем невозможно жить. Психологический срыв этого времени описывает Дюркгейм в «Самоубийстве». Напряжение растет, и когда в 1914 году начинается война, социологи еще не понимают, что их время кончилось. Они продолжают еще шелестеть, но их песенка спета. И когда война заканчивается, они очень быстро умирают: в 1917 – Дюркгейм, в 1918 – Зиммель, в 1920 – Вебер, в 1926 – Парето. И только несгибаемый Тённис продолжает бороться и даже пишет социологические книжки, за это ему придется увидеть, как в Германии приходит к власти нацизм. И умирает он в достаточно скверных обстоятельствах – его давят, ему припоминают все, потому что он сочувствовал левым.

На лекции про Руссо я говорил, что он хоть и находится на содержании у аристократов, но свое плебейское происхождение так и не преодолевает и королям ничего не советует. Это говорилось для того, чтобы указать на специфическое положение социолога. Каким оно было, таким оно и утвердилось у классиков, и до известной степени осталось таким и сейчас, хотя есть нюансы. Предшественник социологии, большой политический философ Нового времени – это, в первую очередь, советник суверена, который помогает управлять (или считает, что может это); или часто он сам является серьезным государственным деятелем – Макиавелли, Томас Мор, Локк, Лейбниц…. Это люди, являющиеся серьезными политиками своего времени в своих государствах. Это значит, что, когда они говорят об управлении, о том, как все устроено, то видят все это сверху, условно: с точки зрения короля, даже когда речь идет о народе. Точка зрения короля и точка зрения большого философа совпадают. Философ обладает привилегированным доступом к знанию, которое нужно на самом деле не ему, а королю. Что касается того, может ли он об этом судить, – да, может, в частности, потому, что его позиция высокая. Обретя свою позицию, он получает доступ к определенной перспективе воззрения на все что творится. И в этой перспективе он оказывается знающим. По своей информированности он несопоставим со всеми теми, кто его читает.

Поделиться с друзьями: