Эликсиры Эллисона. От любви и страха
Шрифт:
– Обязательно задержусь попрощаться с вами на обратном пути, – она сорвалась с крючка. Он сам отпустил ее, намеренно. Один из время от времени проявляемых им человечных жестов: зачем заставлять девочку мучиться ожиданиями того, что он случайным замечанием лишит ее работы. Кроме того, это означало, что он попросит ее телефонный номер. Теперь же все, что ей осталось решить, будет ли она изображать из себя инженю и предоставит ему спрашивать самому или же сунет ему в руку бумажку с заранее написанными именем и номером, когда он будет возвращаться к лифту. Эта игра с возможными последствиями на редкость увлекательна, и Энди Сорокин знал, что она будет забавлять ей себя все время до его возвращения. Она ушла, а
– Сюда, прошу вас, мистер Сорокин, – встав, она тоже оправила юбку на бедрах. Он обратил внимание на ее тело. Она пошла перед ним к двери в кабинет, стараясь показаться во всей красе.
«Ну хоть бы раз нашли, чем удивить», – подумал он.
Спустя сорок минут они так и не дошли до того, за чем Сорокин, собственно, пришел: контракта. Они говорили о творческой карьере Сорокина: от дешевых детективов и научной фантастики до романов, а потом и Голливуда с телевидением, киносценариев. О предстоящем вручении «Оскаров» и шансах Сорокина. О двух неудачных браках Сорокина, о его отношении к политике Голливуда, о стиле «Маркиза», о том, как глупо, что Сорокин ни разу еще не печатался в этом стильном ежемесячнике (однако же изящно обошли тему, давно глодавшую Сорокина изнутри: что «Маркиз» не считал его достойным публикации на своих стильных страницах, пока он не стал знаменитьстью). Они обсудили женщин, Джи-Эф-Кея, который как раз занял Овальный кабинет, ненадежность литературных агентов, тенденции в издании литературы в мягких обложках – все, кроме контракта.
Как-то странновато, нет?
Верринджер смотрел на Сорокина поверх большой голландской кофейной кружки; его очки запотели от поднимавшегося пара. Он с наслаждением сделал глоток.
– Без кофе я труп, – сообщил он, сделал еще глоток в подтверждение своих слов и со стуком опустил кружку на лист промокашки. – Пью по десять – пятнадцать в день! Думаю, это мне еще аукнется, – ему нравилось изображать из себя портового грузчика, а не литературного льва. Амплуа Хемингуэя явно нравилось ему больше, чем амплуа Максвелла Перкинса. Насколько мог судить Сорокин, эту позу он принимал абсолютно со всеми. Другое дело, что на Сорокина это действовало с точностью до наоборот, поскольку он как раз и был тем, кем старался выглядеть Верринджер. («Чтоб ее, мою эмпатию», – подумал он. – «Воплощенное извращение!») В результате Сорокин занял позицию этакого Трумена Капоте: вялого, жеманного типа, сыплющего чисто женскими афоризмами и прочей подобной ерундой. Верринджер был готов уже зачислить Сорокина в гомосексуалисты (даже при том, что это заключение полностью противоречило всему, что он знал о писателе прежде), и охватившее его замешательство лишь забавляло Сорокина. Но не слишком.
– Конечно. Ладно, давайте-ка к делу, – Верринджер изобразил на лице суровую улыбку Виктора Маклаглена. Порывшись в груде рукописей, он извлек экземпляр первого сорокинского романа шестнадцатилетней давности в оригинальной суперобложке. «Дети из сточной канавы». Он держал его так, словно это был древний, готовый рассыпаться от времени манускрипт или, скажем, первое издание «Макбета», а не автобиографическое, пусть и заметно приукрашенное, изложение трех месяцев, на протяжении которых Энди Сорокин жил двойной жизнью – семнадцать лет назад, когда он, юный провинциал, полагал, что личный опыт способен заменить стиль или содержание книги. Три месяца с подростковой бандой, жизнь на вонючих улицах в поисках того, что ему нравилось называть «инсайдом».
Что ж, прошло семнадцать лет, и Верринджер хочет, чтобы он вернулся на те улицы. После армии, после Полы и Керри, после несчастного случая, после Голливуда, после семнадцати лет, которые дали ему так много, но и ободрали до нитки. Возвращайся, Сорокин.
Если сможешь.Верринджер снова изображал из себя мачо с волосатой грудью. Он потыкал в книгу пальцем.
– У того, кто это написал, чугунные яйца, Энди. Мне всегда так казалось.
– Зовите меня Панки, – брякнул Сорокин с мальчишеской улыбкой. – Так меня звали в шайке. Панки.
Верринджер сурово нахмурился. Если Сорокин урожденный безбашенный реалист школы Роберта Руарка, кой черт он так выкаблучивается?
– Эээ, Панки, ну да, конечно, – он пытался удержать ситуацию под контролем, но получалось так себе. Сорокин с трудом удержался, чтобы не хихикнуть. – Это же реальное погружение в тему, честный анализ, глубже, блин, не бывает! – не очень уверенно добавил Верринджер.
Сорокин обиженно надул губы – ну прямо натуральный педик.
– Жаль, что эта штучка прошла по книжным магазинам почти незамеченной, – сказал он. – Она написана с целью изменить ход западной цивилизации, знаете ли.
Верринджер побледнел: «Что здесь, вообще, происходит?»
– Вы ведь это поняли, не так ли?
Верринджер тупо кивнул; похоже, он принимал этот треп за чистую монету. Он не знал, с чего вдруг чувствует себя так, будто падает вниз, как Алиса в кроличьей норе, но ощущение было именно таким.
– Ну… э… нам бы хотелось, нам хочется для «Маркиза»… таких же крепких яиц. Ну, то есть, такого же эмоционального взгляда, как вот в этой вещи.
Сорокин ощутил, как в животе набухает тугой ком: теперь или никогда.
– Правильно ли я понял: вы хотите, чтобы я вернулся в Ред Хук, в те самые места, о которых писал тогда, и написал о том, каково все теперь?
Верринджер с размаху стукнул кулаком по столу.
– Именно! Тогдашние подростки – что с ними сталось, где они сейчас? Сгинули в тюряге, переженились, ушли в армию – прошло ведь семнадцать лет! И социальная среда. Чище ли стали дома? Реализуют ли проекты бюджетного строительства? Есть ли какой-то толк от Полицейской спортивной лиги? Что там сейчас с расовой напряженностью, не привело ли это к появлению детских банд нового типа? Ну, и тому подобное, в виде целостной картины.
– Вы хотите, чтобы я туда вернулся.
Верринджер уставился на него во все глаза.
– Ну да, именно этого мы и хотим. «Возвращение в детскую банду». Нечто из реальной жизни.
Напряжение, нараставшее в Сорокине, вдруг окрепло, сделавшись почти осязаемым. Вернуться туда. Вернуться семнадцать лет спустя.
– Мне было девятнадцать, когда я вступал в ту банду, – пробормотал Энди Сорокин, обращаясь, скорее, к самому себе. Верринджер продолжал таращиться. Похоже, сидевший перед ним человек испытывал сильное потрясение.
– Теперь мне тридцать шесть. Я не знаю…
Верринджер кусал губы.
– Нас вполне устроило бы, если бы вы описали это… хотя бы поверхностно. Вы ведь не мальчик уже, Энди… мистер Соро…
– Но вам ведь не хотелось бы, чтобы все было примерно-приблизительно?
– Ну, не…
– Вы хотите получить это со всеми потрохами и яйцами, так?
– Ну… да… нам хоте…
– Хотите, чтобы я рассказал все как есть, не так ли? По всем правилам реализма, на сленге, которым изъясняются эти парни?
– Ну, да, это часть…
– Желаете, чтобы я выяснил, что случилось с теми ребятами, с которыми я тогда шатался и которые понятия не имели, что я изучал их как жуков в банке. Вы хотите, чтобы я вернулся туда семнадцать лет спустя и сказал: «Здрасьте, я тот самый парень, что вас заложил, помните?» Вы этого хотите? По сути ведь этого, разве нет?
Теперь Верринджеру казалось (надо же, как изменился этот человек за какую-то минуту!), что Сорокин разъярен – испуган, но вне себя от гнева. «Что за чертовщина здесь происходит?»