Элизабет Костелло
Шрифт:
Кто это сделал? Кто мог это сделать?
Такое одиночество, думает он, паря призраком над старой женщиной в пустом номере. Сердце у него разрывается; печаль проливается, как серый водопад, из его глаз. Ему не следовало приходить сюда, в тринадцатый номер или какой там. Ошибочный шаг. Ему нужно немедленно встать и потихоньку уйти. Но он не делает этого. Почему? Потому что не хочет оставаться один. И потому что хочет спать. «Сон, распускающий клубок заботы [13] », – думает он. Какой необычный способ выражения! Не все обезьяны в мире, всю жизнь тюкающие по клавишам печатной машинки, смогли бы найти эти слова в такой последовательности. Из темноты являешься, из ниоткуда: вот тебя нет, а вот ты уже есть, словно новорожденный, сердце действует, мозг действует, действуют все механизмы этого
13
См. Шекспир, «Макбет», акт II, сцена 2, пер. Лозинского.
Лакуна.
Когда он спускается на завтрак, Сьюзен Мёбиус уже там. Она во всем белом, вид отдохнувший и удовлетворенный. Он присоединяется к ней.
Она достает что-то из сумочки, кладет на стол – его часы.
– Отстают на три часа, – говорит она.
– Не на три, – говорит он. – На пятнадцать. По канберрскому времени.
Она смотрит в его глаза, или он в ее. Зеленые крапинки. У него щемит сердце. Неисследованный континент, с которым он вот-вот должен расстаться. Боль, крохотная боль утраты пронзает его. Боль не без наслаждения, как в определенной стадии зубной боли. Он может представить что-нибудь серьезное между собой и этой женщиной, которую, вероятно, никогда больше не увидит.
– Я знаю, о чем ты думаешь, – говорит он. – Ты думаешь, что мы больше никогда не увидимся. Ты думаешь: «Бессмысленное вложение».
– Что еще ты знаешь? – Ты думаешь, я тебя использовала. Ты думаешь, я через тебя пыталась подобраться к твоей матери.
Она улыбается. Умная женщина. Способная актриса.
– Да, – говорит он. – Нет. – Он набирает полную грудь воздуха. – Я тебе скажу, что я думаю на самом деле. Я думаю, ты поражена – даже если ты этого не признаешь – загадкой божественного в человеке. Знаешь, в моей матери есть что-то особенное – именно это и привлекает тебя к ней, – но, когда ты знакомишься с ней, она оказывается обычной старухой. Ты не можешь понять, как в одном человеке совмещается то и другое. Ты ищешь объяснения. Тебе нужен ключ, знак, если не от нее, то хотя бы от меня. Вот что происходит. Но в этом нет ничего предосудительного, я не возражаю.
Странные слова для произнесения за завтраком, за кофе и тостом. Он и не знал, что они сидят в нем.
– Ты воистину ее сын, верно? Ты тоже пишешь?
– Ты хочешь спросить, осенил ли меня господь своей дланью? Нет. Но да, я ее сын. Не найденыш, не приемный. Из ее чрева с писком появился я на свет.
– И у тебя есть сестра.
– Единоутробная. Из того же места. И мы оба настоящие. Плоть от ее плоти, кровь от ее крови.
– И ты никогда не был женат.
– Неверно. Был женат, развелся. А ты?
– У меня есть муж. Муж, ребенок, счастливый брак.
– Это хорошо.
Больше сказать нечего.
– У меня будет возможность попрощаться с твоей матерью?
– Ты можешь перехватить ее перед телевизионным интервью. В десять, в актовом зале.
Лакуна.
Телевизионщики выбрали актовый зал из-за красных бархатных портьер. Перед портьерами они поставили довольно вычурный стул для его матери и стул попроще для женщины, которая будет говорить с ней. Сьюзен, когда она появляется, вынуждена идти через весь зал. Она готова к отъезду, на плече у нее сумка из телячьей кожи, шаг у нее легкий, уверенный. И опять же легко, как касание пера, приходит боль, боль наступающей потери.
– Для меня было большой честью познакомиться с вами, миссис Костелло, – говорит Сьюзен, пожимая руку его матери.
– Элизабет, – говорит его мать. – Извините за этот трон.
– Я хочу дать вам это, Элизабет, – говорит Сьюзен и достает из сумки книгу. На обложке – женщина в древнегреческом облачении со свитком в руке. «Востребование истории: женщины и память» – гласит название. Сьюзен Кей Мёбиус.
– Спасибо, прочту с удовольствием, – говорит его мать.
Он остается на интервью, сидит в углу, смотрит, как мать превращается в ту персону, какой ее хотят видеть телевизионщики. Теперь позволяется выйти наружу всей эксцентричности, которую она отказывалась демонстрировать прошлым вечером: острые речевые обороты, истории детства в австралийской провинции («Вы должны понять, насколько огромна Австралия. Мы всего лишь блохи на ее спине, мы, поздние поселенцы»), истории о мире кино, об актерах и актрисах, пути которых пересекались с ее путем, об экранизациях
ее книг и о том, что она о них думает («Кино – это примитивный вид искусства. Такова его природа; хочешь не хочешь, нужно учиться принимать его. Оно пишет картину грубыми мазками»). За этим следует взгляд на современный мир («У меня становится тепло на сердце, когда я вижу вокруг столько молодых сильных женщин, которые знают, чего хотят»). Она упоминает даже о наблюдениях за птицами.После интервью она чуть не забывает книгу Сьюзен Мёбиус. Это он поднимает книгу с пола под стулом.
– И зачем только люди дарят книги, – бормочет она. – Где я найду для нее место?
– Я найду у себя.
– Тогда ты ее и возьми. Держи у себя. На самом деле она интересуется тобой, а не мной.
Он читает надпись: «Элизабет Костелло с благодарностью и восхищением».
– Мной? – говорит он. – Не думаю. Я был всего лишь, – говорит он почти ровным голосом, – пешкой в игре. Это тебя она любит и ненавидит.
Он говорит почти ровным голосом, но слово, которое чуть не сорвалось с его языка прежде «пешки», было «обрезки». Обрезки ногтей с пальцев ног, обрезки, которые крадут, заворачивают в ткань и уносят для своих собственных целей.
Мать не отвечает. Но она улыбается ему мимолетной, неожиданно торжествующей улыбкой (он не может видеть эту ее улыбку иначе).
Вся программа в Уильямстауне выполнена. Телевизионщики собирают аппаратуру. Через полчаса такси отвезет Джона с матерью в аэропорт. Она в большей или меньшей степени одержала победу. И на чужом поле. В выездном матче. Она может вернуться домой, сохранив свое истинное лицо, оставив позади маску, фальшивую, как и все маски.
Какова его мать истинная? Он не знает и в глубине души не хочет знать. Он здесь только для того, чтобы защищать ее, не допускать к ней охотников за древностями, наглецов и сентиментальных паломников. У него есть свое собственное мнение, но он не собирается его высказывать. Если бы у него спросили, он бы сказал: «Эта женщина, чьи слова вы ловите так, будто она сивилла, та же самая женщина, которая сорок лет назад пряталась день за днем в своей однокомнатной квартирке в Хэмпстеде, плакала про себя, выползала по вечерам на окутанные туманом улицы, чтобы купить рыбу с картошкой фри, которыми она только и питалась, а потом засыпала в чем была. Это та же самая женщина, которая позднее носилась вокруг дома в Мельбурне, с волосами, торчащими во все стороны, и кричала на детей: “Вы меня убиваете! Вы рвете куски мяса из моего тела!” (Потом он лежал в темноте рядом с сестрой, она плакала, а он утешал ее; ему было семь, и тогда он впервые познал вкус отцовства.) Это тайный мир оракула. Да как вы можете надеяться понять ее, если вы даже не знаете, что она такое на самом деле?»
Он не ненавидит мать. (Пока он вымучивает эти слова, у него в подкорке звучат другие слова: слова одного из персонажей Уильяма Фолкнера, который с параноидальной настойчивостью заверяет, что он не ненавидит Юг. Что это за персонаж? [14] ) Напротив. Если бы он ее ненавидел, то удалился бы от нее на край света. Он не ненавидит ее. Он прислуживает в ее святилище, убирает мусор после ее церковных праздников, подметает лепестки, сортирует дары, собирает по крохам вдовьи подношения, готовит их к хранению. Пусть в исступлении он и не участвует, но в поклонении – да.
14
Имеются в виду последние строки романа Фолкнера «Авессалом, Авессалом», разговор двух персонажей романа – Квентина и Шрива: «А теперь, пожалуйста, ответь мне еще на один вопрос. Почему ты ненавидишь Юг? – С чего ты взял, что я его ненавижу? – быстро, поспешно, мгновенно отозвался Квентин. – Это неправда, – сказал он. «Это неправда, – думал он, задыхаясь в холодном воздухе, в суровом мраке Новой Англии. Неправда! Неправда! Это неправда, что я его ненавижу! Неправда! Неправда! Неправда, что я его ненавижу!»
Рупор божества. Но слово «сивилла» ей не подходит. Как и слово «оракул». Слишком уж греко-римские. Его мать отлита не в греко-римской форме. Для нее больше подходят Тибет и Индия: божество в инкарнации ребенка, которого возят из деревни в деревню, где встречают овациями, благоговением.
Потом они садятся в такси, едут по улицам, которые скоро будут забыты.
– Ну, – говорит его мать, – чисто сработали, и хвоста за нами нет.
– Надеюсь. Чек у тебя на месте?
– Чек, медаль – все на месте.