Елтышевы
Шрифт:
Валентина Викторовна раскрыла рот, но слова не шли, захлестывало возмущение.
– Вы долго еще мяться будете? – особенно чувствительно толкнули ее в спину. – Тут тоже люди есть.
– Ну погодите! – Валентину Викторовну прорвало. – Я из деревни приехала, пятьдесят километров! И что, я каждый день неизвестно зачем должна…
– И я тут тоже должна каждый день выслушивать! – так же возмущенно отозвалась аптекарша. – От меня, что ли, зависит?! Будут для вас лекарства – выдам, нет – нет.
Валентина Викторовна хотела идти жаловаться. Но куда? В отдел здравоохранения? И где
Дома оставалось инсулина еще дня на два-три. Что ж, приедет завтра. Может быть, повезет.
Да, повезло. Получила три бутылька, шприцы. Радостно положила их в сумку. И тут же сама себя поддела: «Скоро и куску хлеба радоваться будешь».
Глава двадцать четвертая
Было время, Елтышев часто задумывался о смерти. Как так – ходит вот человек, видит, слышит, ощущает, думает, все, кажется, может – и вдруг перестает быть. Бац – и темнота, абсолютная пустота. Нет у человека ничего больше, и человека как такового нет. Лишь кусок мяса с костями, который нужно поскорее закопать в землю.
И чем чаще Николай Михайлович слышал разговоры о чем-то потустороннем, о призраках, голосах, полтергейстах, светлых туннелях, по которым летят клинически умершие, тем острее ощущал полное ничто после смерти. А все эти разговоры – простой страх людей перед этим ничто.
Работа в милиции закалила, точнее, очерствила – мертвые не вызывали особой жалости и страха, а чаще всего наоборот – раздражение. Мертвые требовали возни, внимания, за них нужно было отвечать, заботиться о них, писать о них длинные протоколы.
В последние годы Елтышев стал не любить живых. Многие из живших рядом были лишними, некоторые становились его врагами или теми, кто мешал жить ему и его близким. Особенно явно это стало в деревне. Борьба за существование, месть за унижение – проглотить обман, это ведь тоже унижение.
Но с самых недавних пор Николай Михайлович невольно, не желая и пугаясь этого, стал завидовать тем, кто умер. Умер быстро, не успев понять, что умирает; может, они и пугались, но пугались только в тот момент, когда смерть уже была неотвратима и уже ничего нельзя было изменить… Юрке завидовал (хотя тот, если верить его вдове и допустить, что у нее с головой все в порядке, помучился на том свете), Харину, этим пацанам, которых по пьяни зарубили, зарезали, даже сыну своему, чью пустую и ему самому немилую жизнь вдруг оборвал несчастный случай… Несчастный случай… Завидовал он потому, что почувствовал близкую старость. Настоящую, от которой уже не избавиться, не обмануть ни ее, ни себя. И с каждым месяцем будет хуже. А их впереди много. Может, и десятки лет. Как у тетки Татьяны. До полного изнеможения и маразма…
Просыпался без всякого желания вставать. Пытался представить, что может ожидать его сегодня хорошего. Не находил ничего. Но все же поднимался, натягивал одежду. И дальше тек напрасный, лишний, тяжелый день. Любое движение вызывало не то чтобы боль, а – хуже – физическую тошноту. Ничего не хотелось, нет – не моглось – делать.
Не хотелось жить. «Вот это и есть старость, – сидя возле печки и с отвращением втягивая в себя дым очередной сигареты, понимал Николай Михайлович. – Это и есть мерзость старости. Не болезни, не немощь тела, а вот эта тошнота».Она подбиралась давно, но набросилась, повалила в то утро, когда жена потеряла сознание, а потом, вечером, Елтышев обнаружил, что их дом опоганили воры. После этого он уже жил через силу, и каждый день становилось преодолевать все тяжелее. И теперь он больше жены, кажется, ждал приезда Дениса – увидеть его, повиниться, что так у них все получилось. Развалилась семья, вымирает.
А судьба продолжала наносить удары… Как-то утром Николай Михайлович вышел во двор, как обычно, не оглядываясь по сторонам, поплелся к сортиру. Но все же заметил, почувствовал – что-то не то, не так. Обернулся на машину. Капот приоткрыт, на лобовом стекле чего-то не хватает.
Подошел, поднял капот. Да, аккумулятора (старый аккумулятор, дохлый уже) нет, и дворники сняты. В багажнике пусто – ни запаски, ни домкрата, ни сумки с ключами… Задвижка калитки отодвинута.
– Скотьё-о, – сказал Елтышев тихо, без злобы даже; он ожидал этого – раз нашли дорожку сюда, теперь не остановятся.
На голодный желудок выпил граммов сто пятьдесят спирта, стал перебирать вещи в шкафу, в чемоданах.
– Что ты ищешь? – понаблюдав за ним, с плохо скрываемой досадой (смотрела телевизор, а он мельтешил) спросила жена.
– Да так, надо…
Нашел. В одном из чемоданов лежала его парадная форма. Сохранил после увольнения, и вот пригодилась. Взял, унес на кухню. Долго оглядывал, разглаживал пальцами морщины на ткани. Просить жену отутюжить было неудобно, да и не хотелось давать повод лишним расспросам.
Оделся, оглядел себя в зеркале… Черт, еще фуражку бы. Но фуражку выбросил при переезде – «все равно изомнется»… Ладно, и без фуражки внушительно. Поскреб бритвой лицо, протер выходные туфли влажной вехоткой… Не совсем, правда, по цвету к форме подходят…
– Я скоро вернусь, – сказал из кухни жене.
– А куда ты?
– По делам тут надо…
Шагнул к буфету. Быстро наполнил стопку, бросил в рот горячий комок спирта. Бормотнул:
– Ну, ладно.
Обошел всю деревню, и каждому, кого встречал, преграждал путь:
– Шутить со мной вздумали? Сына похоронил, так теперь решили, что можно, а? Я вас всех, скоты поганые! Всех-х! Вот Денис вернется, он тут наведет порядок, по стенке ползать будете! Ясно, нет? – И если человек молчал, уже ревел и приподнимал кулаки: – Яс-сно?!
Кто-то бурчал: «Да-да», кто-то просто уворачивался от Елтышева и отбегал. Но вступать в перебранку никто не решался. Видели, в каком он состоянии. И уже на обратном пути, когда Николай Михайлович слегка успокоился и ему хотелось снять форму, выпить еще и лечь спать, его окликнули:
– Эй, дядя, чего развоевался?
– Что?
Из-за забора выглядывал тот парень, что в день первой кражи продал Елтышеву бензин. То ли Гоша, то ли Глеб… Его, кстати, Николай Михайлович подозревал больше других – этот-то знал, что он уезжает, сам сказал ему…