Емельян Пугачев. Книга 2
Шрифт:
— А ты, Лидка, все плачешь? — говорит он ей, поднимая брови и взвизгивая. — Ну, что ж такое… Эка штука… Меня Ермилка на коне катал.
Вмах-вмах!..
Лидия сквозь слезы улыбается. Круглолицая, побледневшая, с темными кругами возле глаз, она стала еще красивее, оттенок горести и страдания придал еще больше прелести простым, милым чертам её лица. Она нагружает карманы брата леденцами, пряниками, дает вина ему.
Коля с жадностью пьет, прикрякивая, как взрослый, просит еще. Душа его тоже скорбит безмерно: о чем бы он ни думал, ему все время мерещатся покойные отец, мать… Иногда среди ночи он
Коля похудел, поблек, кисти его рук стали как бы восковыми. Притворяясь веселым, он высвистывает песенку, говорит:
— Ермилка на трубе меня обещался выучить. Вчерась он играл, а мы с Ненилой плясали… А чего мне горевать-то? Мне тут по нраву жить…
Любопытно… И черепахи есть.
Он говорит быстро, взахлеб, и чувствует, что сестра не верит его веселости. Коля затихает. Резко отвернувшись от сестры, он старается остановить подрагивающий подбородок и успокоить плаксивую гримасу на лице… Вот он овладел собой, улыбнулся. Ласково он смотрит на сестру и снова быстро-быстро говорит:
— А ты, Лидка, не больно-то… Ты не ссорься с ним, не лайся. Ты не серди Пугача-то… Эко дело… Наплевать!.. И Ненила говорит… Зря, говорит, она рыло воротит в сторону. Это про тебя-то. И вправду, Лидочка, миленькая… Нас с тобой защитить некому! Батеньки нету, маменьки нету. Мы одни здесь…
Лидия схватила брата в охапку, усадила на кровать с пуховыми перинами, и оба они, прижавшись друг к другу, заплакали.
— Ли-ли-лидочка, — хлюпал мальчик, целуя сестру в мокрые глаза. — А что, ежели я Падурова упрошу… чтобы он у-у-у-укра-украл тебя… Вскочили бы мы на три коня, да прямо в-в-в Оренбург… А там бы он женился на тебе… Вот бы… Вот бы!..
Вдруг раздалось вблизи: «Ура-а, ура!.. Гайда!» Мальчик опрометью выскочил из палатки и побежал к себе.
Земля задрожала, всадники примчались; Пугачёв, красный, возбужденный, быстро вошел в палатку Харловой.
— Ну что, Лидия Федоровна? Опять вся в тучах да в непогодушке, — он строго, но улыбчиво взглянул на поднявшуюся женщину и бросил в угол саблю.
— Все плачешь?.. Эх, глуха ты, как ноченька! Не дождаться, видно, мне зари твоей… Эй, кто там? Тащи сюда испить чего… Кумыску, что ли, да покрепче!..
Сержант Николаев ушел от Пустобаева в кусты, сидел в укрытии, вновь и вновь перечитывал Дашино письмо. Вдруг ветви зашуршали, сержант суетливо сунул письмо в карман.
— А, барчук, влопался? — захохотал выросший пред ним Митька Лысов.
Сутулый, небольшой, брюхатенький, личико треугольником, лисьи глаза ядовито прищурены. — Так-так-так… А ведь я знаю, сволочь ты этакая, ведь ты стрекача хочешь задать, да прямо к Рейнсдорпу; о-так, о-так, ваше превосходительство, у Пугача, у кровопивца, войска три тысячи, сто пушек, и все такое…
— Чего ты зря ума плетешь, Лысов?
— А-а-а, не по носу табак? Да меня, брат, не проведешь! Ведь ты батюшку-то и верно за Пугача считаешь. Хоть и втерся к нему, сволочь этакая, а…
— Как смеешь меня, сержанта, сволочить?!
— Ха! Сержант… Ты сержант, а я полковник… Встать, паскуда дворянская, раз с тобой полковник говорит! — и подвыпивший Лысов выхватил саблю.
Николаев вскочил на ноги.
— Напрасно
вы, господин полковник, обижаете меня, — со злобной дрожью в голосе сказал сержант. — Я не втирался к государю, а он сам меня завсегда зовет. Вот и присягу писать велел. Я государю рад стараться…— И без тебя старателей сколь хошь… А вот ты, дворянчик, ластишься к Пугачу… то бишь, к государю, и нас, простых людишек, не дворянского роду, оттираешь от пресветлых его очей… Сма-а-атри, брат! — и Лысов, перекосив рот, погрозил сержанту пальцем. — А ну-ка, вывертывай карманы, сволочь! — Митька Лысов шагнул к переставшему дышать сержанту. «Письмо…
Пропала моя голова… Петля будет», — стегнуло черным светом в голове обомлевшего молодого человека.
И только лишь Лысов руку протянул, чтоб выудить из кармана Николаева губительную бумажку, как раздались сразу три-четыре голоса:
— Николаев! Николаев!.. Где ты, черт?.. Государь тебя кличет. Эй!
Чудом спасшийся Николаев, как птица под выстрелом, сорвался с места и понесся к палатке Пугачёва.
— Стой, стой! — орал ему вдогонку Митька Лысов.
Но длинноногий сержант несся чрез кусты, чрез поле, как волк от охотника. По пути на миг остановился у забытого костра, с сердечной болью бросил в пламя Дашино письмо и — дальше.
— Вот что, друг, — сказал Пугачёв вошедшему в палатку Николаеву. — Чтоб наутро были здесь поп да татарский мулла: верных мне каргалинских татар да сакмарских казаков к присяге приведем. Да покличь-ка сюда этого безносого… как его… рваные ноздри… Пущай придёт.
— Слушаюсь, — сказал Николаев, повернулся по-военному налево кругом и… лицом к лицу столкнулся с ворвавшимся в палатку Митькой Лысовым.
— Стой, стой, изменник! — схватил он Николаева в охапку. — Надежа-государь, прикажи обыскать его, у него, у дворянской сучки, в кармане подметные письма от Симонова… Сам видел…
Николаев рванулся, оттолкнул нахрапистого Митьку и бодрым голосом сказал:
— Ваше величество, этот человек спьяну поклеп возводит на меня…
— Выворачивай карманы, сволочь! — закричал Митька.
— Брось орать, Лысов, — сказал хмуро Пугачёв.
— Ваше величество, вот я весь перед вами, — уверенно проговорил Николаев. — Прикажите со всем тщанием обыскать меня на ваших глазах. И ежели что найдется, снимите с меня голову. А ежели ничего не сыщется, защитите меня…
Пугачёв пристально посмотрел в его простое, открытое лицо и сказал тихо:
— Иди, Николаев. Верю тебе и всякое бережение к тебе держать буду.
Тогда Митька Лысов, встряхивая локтями и чуть не замахиваясь на Пугачёва, дико закричал:
— Вот так царь, ну и царь у нас!.. Дворянчику верит, а мне веры нет… Ха-ха…
Пугачёв прищурил на Митьку правый глаз и ударил в ладони. Вбежавшему увешанному кривыми ножами широкоплечему Идыркею сказал:
— Возьми-ка полковника за шиворот да выведи. Во хмелю он.
Николаев шел за Хлопушей с чувством радостного облегчения. И уже в который раз вновь и вновь давал себе слово верой и правдой служить человеку, назвавшемуся государем. «Только одно добро от него вижу для себя, одну милость, — растроганно думал он. — И, кто его знает, ежели рассказать бы ему про мою любовь к Дашеньке, может, и отпустил бы он меня на волю…»