Эмир Кустурица. Автобиография
Шрифт:
— Погоди, ты хочешь сказать, что ему не хочется переспать с этой женщиной?
— Дело не в этом.
— Как это? Ты только что сказал мне, что он ее любит, но не так, как проститутку, которую избегает и с которой занимался любовью?
— Ты не понимаешь. Она живет на сцене, спрятавшись за занавесом, — это балерина.
— Живет на сцене? Как это можно жить на сцене? Где? Как? Она что, палатку поставила, кровать принесла, и куда она в туалет ходит?
Этот Ухерк начал меня серьезно раздражать. «Вот кретин!» — подумал я.
— Да нет, ты меня не понял… или это я плохо объясняю. Мы не будем вдаваться в детали, живет она на сцене или нет.
— Хорошо, оставим, но ты не читал Пудовкина, тебе нужен хотя бы минимум кинематографического образования. Речь идет о поэтике кино.
— Какой еще поэтике?
— В фильме следует избегать штампов.
Ухерк словно вонзил
— Зрители постоянно проверяют, насколько герои фильма реальны и правдивы.
— Я как раз и хочу избежать штампов, — возразил я, пытаясь найти решение, которое его убедило бы. — Мы покажем балерину на сцене, словно это происходит накануне генеральной репетиции. Она пришла репетировать в одиночестве. В конце мы поставим музыку Чайковского, воздействуем на зрителя экспрессивностью, — уточнил я, используя слова самого Ухерка. — Так зрители погрузятся в слияние образа и звука, и у них не будет времени задаваться вопросом, ходила ли она в туалет или что она ела и где спала.
Я выпалил это, глядя взволнованному оператору прямо в глаза, и подумал: «Все, Ухерк, больше ты не будешь мне надоедать».
— Итак, — продолжил я, — главный герой обнаруживает женщину своей жизни на этой сцене, в ситуации, которую я только что описал. В это мгновение слышится музыка Чайковского, финал «Лебединого озера», ты помнишь: «Нананаа…»
— Хорошо, согласен, если известно, что это действительно репетиция, тогда пойдет. Это неплохо, это даже классно… и выглядит очень экспрессивно.
— Да, может быть, я не очень хорошо все объяснил, но я вижу образы и точно знаю, как это будет выглядеть. Просто мне не хватает слов, то есть слова у меня есть, но я не могу их правильно связать, чтобы донести до тебя все, что я хочу. Нет, я, конечно, могу… уф! Я совсем запутался…
На этот раз я был искренен, и Ухерк меня больше не смущал. Это была моя первая попытка высказать вслух то, что я собирался снимать, и, судя по всему, у меня получилось совсем неплохо. Все, что я сказал, звучало хорошо, даже описание сценария.
— Как называется твой фильм? — спросил Ухерк.
— «Часть правды».
— Хммм… а почему?
— Потому что это всего лишь моя правда. Я хочу, чтобы она была такой в фильме. Моя правда, понимаешь, только моя.
— Я понял, что это твоя правда, но почему тогда не взять название «Моя правда»? Конечно, это не так экспрессивно, но мне кажется, более точно.
— Мне не нужно, чтобы это было точным, я просто хочу показать, что правда не бывает единственной и неделимой.
Он охладил мой пыл своим замечанием о «Моей правде», но я не сдавался. Если я уступлю сейчас, сказал я себе, он будет командовать мной во время всех съемок. Сиба рассказал мне, что необходимо относиться к членам своей команды с бдительностью пастуха, присматривающего за своими овцами. «Следует быть строгим, но справедливым. Как товарищ Тито».
Вечером Сиба просмотрел сценарий.
— Хорошо! Очень экспрессивно, — сделал он вывод.
Хм… Это был не совсем комплимент, но главное, что текст показался ему живым.
Слово «экспрессивный» часто использовалось в артистических кругах. Я видел в нем сходство со словом «интересный». И это мне не нравилось, потому что такой термин использовал один художник на вернисаже моего кузена. Было видно, что картины Эдо не вызвали у него энтузиазма, и тогда он сказал:
— Могу тебе сказать, Эдо, что твои картины интересные. — И поскольку Эдо молча смотрел на него, художник добавил: — И даже очень интересные.
Что означало: я не хочу тебя обидеть. Картины ему не понравились, он не солгал и не стал расхваливать творчество Эдо.
По мере приближения съемок Сиба, внимательно наблюдавший за мной, заметил мое растущее беспокойство:
— Знаешь, Эмир, сегодня выходит множество фильмов, состряпанных на скорую руку. Некоторые люди считают, что могут мочиться на ходу и не заляпаться. Это все потому, что они не знают, насколько сложно создать хороший фильм. А знать это должен прежде всего главный представитель публики во время съемок — кинорежиссер. Нетерпеливые режиссеры снимают свой фильм за два месяца. И что потом? Ничего. Фильм никуда не годится. Они не успевают толком разогреться, как им уже пора заканчивать. Это можно сравнить с любовью, когда некоторым достаточно потрогать везде руками, поцеловать, и все. Но ты должен вести дело энергично до самого конца, как шахтер под
землей. Только тогда другая сторона, твоя партнерша, оценит твою работу. То же самое с публикой: если ты не вызовешь у нее волнения, не будешь ее истязать и встряхивать, не утомишь ее, не заставишь смеяться, она отправится домой, словно в зале ничего и не было. Если какой-либо кадр тебе нравится во время съемок, на большом экране он будет в восемь раз лучше. Но если что-то тебя смущает и, следуя известному принципу наспех слепленных фильмов, ты лжешь самому себе, говоря «все хорошо, продолжаем», тогда как все это ломаного гроша не стоит, на большом экране изъян вырастет в восемь раз. Кадр будет в восемь раз хуже, чем во время съемок! Все, что ты пустишь на самотек в процессе создания фильма, унесется течением безвозвратно. Когда погаснет свет и завертится бобина с кинопленкой, ты будешь либо гостем, либо хозяином. Представь: в темном зале начинается фильм, наступает черед сцены большого авиационного праздника, для которой тебе потребовалась бы тысяча статистов. Публика об этом не знает, но она чувствует, что что-то здесь не так. Но ты же не можешь сейчас войти в зал и сказать зрителям: «Послушайте, друзья, здесь должна быть тысяча людей, но у нас не хватило средств». «Да пошел ты! — ответят тебе мужики с первого ряда, там, где самые дешевые места. — Пойди поищи их на улице и оставь нас в покое». Если ты не пригвоздишь зрителя к его креслу, если оставишь ему возможность думать о своем, все пойдет прахом. Нужно сделать так, чтобы люди чувствовали фильм на всем его протяжении, от начала и до конца.— А как это сделать?
— Используя все свои возможности и знания. Разве можно остановить растущее дерево? Нельзя. С фильмом должно быть то же самое.
— А что делать, если пленка порвется?
— Хватит острить! Вы только посмотрите на этого шутника! «Что делать?» Склеиваешь пленку и продолжаешь!
Пока я переделывал нашу гостиную — гордость Сенки — в киностудию, я не мог предположить, что непредвиденные жизненные обстоятельства отменят съемки моего первого фильма. Только мы договорились с Мирзой Тановичем, городским клоуном, что он сыграет главную роль, когда на наш дом обрушилась новость, сделавшая невозможным любое начинание, даже более простое, чем съемка фильма.
Семнадцатого июня 1972 года Ханифа Нуманкадич начала свой день так же, как в последние двадцать пять лет своей жизни. После утренней терапии она отправилась в гости к своей «родственнице», как она любила называть одну из своих соседок. Пожилая женщина поднялась на восьмой этаж в квартиру госпожи Малович на чашечку кофе. Она выпила свой кофе, пожаловалась на ревматизм, заметила новый ковер на полу и выразила восхищение его цветом. Затем отправилась в ванную и закрыла за собой дверь. Учитывая слабое здоровье пожилой дамы, госпожа Малович забеспокоилась из-за ее долгого отсутствия. Вдруг ее гостья упала в обморок? Она позвала Ханифу. В ответ тишина. Тогда госпожа Малович постучала в дверь. Ей никто не ответил. Она принялась стучать сильнее. Поскольку ее призывы по-прежнему оставались без ответа, она решила сломать дверь. Ванная оказалась пуста. Задрожав от страшного предчувствия, госпожа Малович вскрикнула. Она выглянула в окно и увидела ужасную сцену: на тротуаре, у входа на лестницу, лежало распростертое тело. А пока сосед с первого этажа накрывал несчастную женщину одеялом, шаль Ханифы уносило ветром к новостройкам квартала Храсни, словно крылья ее души. Эта шаль из кашемира, подарок сына на день рождения, которая согревала больную женщину в течение долгих лет, была воплощением ее благородной натуры. Она так и осталась летящей в нашей памяти, постоянно напоминая нам о хрупкости человеческого существа, которое в любое мгновение может открыть окно в смерть.
Среди множества историй о покойной особенно часто вспоминали, как она воспитывала своих детей. «Твой сосед важнее, чем твоя собственная мать, запомните это, дети!» Я слышал тысячу историй об отношениях с соседями в Боснии, и каждая из них подчеркивала значимость этой фразы. Вероятно, родители настаивали на этой точке зрения, потому что на практике чаще всего было по-другому. Жест мужчины с первого этажа, который накрыл одеялом бедную жертву, был тому наглядным примером. Он сделал это не для того, чтобы избавить соседей от шокирующего зрелища — мертвой старухи, распростертой на асфальте. Накрыть мертвое тело до приезда медиков, пока они не увезут останки, считается в порядке вещей. Но в данном случае, как только его дети вернулись домой из школы, не заметив накрытого тела старухи, он снял покрывало с несчастной и бросил его в стиральную машину.