Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Э

Еще я припомнил один наш с тобой общий местомиг. Была у меня маленькая телефонная дружба с одной невидимой девушкой (Валей? Зоей?). Позвонил куда-то по ошибке, напал на приятный голосок, который на вопрос, что вы сейчас делаете, ответил: «Ем яблоко». Простота ответа умилила, да и прельстила косвенным напоминанием о том, чем занялась Ева с Адамом после вкушения яблока. Изредка ей позванивал, общих тем не было, но как-то тянулось по слабой привычке-полунадежде. Как-то мы с тобой решили сотворить алхимический фокус и явить невидимку. Нехотя, но она все же приехала с подругой к тебе на квартиру, где мы их уже ждали со скромным угощением, не без вина. Почему девушка скрывалась, стало ясно при ее появлении – оказалась невзрачной, что не уменьшило нашего вежливого дружелюбия к скромным, пэтэушного вида особам, которые предпочитали отмалчиваться и держались чуть скованно в обществе студентов.

Помню, как, бессобытийно и беспредметно проведя время, мы расстались без сожаления, и ты задумчиво сказал, удовлетворенно оценивая происшедшее в форме их несобственно-прямой речи: «Накормили, напоили и даже не вы**ли». Увы, они не выглядели столь оживленными и счастливыми, как мы, бескорыстные джентльмены, имели право рассчитывать. Больше ни встреч, ни даже звонков не было.

Вот мелкий эпизод, без последствий, без чувств, без особого смысла – местомиг как минимальная единица в структурном составе жизни. И что с ним делать? почему он помнится? в какой пазл вставляется этот крошечный кусочек?

Ю

Мне запомнился пазл покруче. Это было в Москве после военного переворота в Чили. Жена и наша совсем еще маленькая дочь были в Париже. У тебя есть рассказ «Мед месяца без жены». Вот, слушай. Предоставленный самому себе, я затосковал и решил устроить парти бывших эмгэушников. Пригласил чилийца с его русской подругой и тебя. Ты пришел с юной блондинкой. Я поставил диваны, или скорее то, что в Америке называется love seat, по длинным сторонам журнального столика, так что вы оказались лицом к другу, а себе я поставил стул. Главной темой стала судьба Родриго. У меня не было впечатления, что он рад возможности выбрать свободу в СССР, но после победы Пиночета что ему оставалось? Поворот истории где-то там, где Огненная Земля и Антарктида, отобрал у человека родину, а у девушки его – надежду увидеть мир. Мы им сочувствовали, и все более и более по мере выпитого. Где-то в процессе мы с твоей блондинкой столкнулись в ванной. Там мы с женой стирали пеленки, а сейчас натянутые мной веревки зияли пустотой, и вот на этом сиротливо-кафельном фоне твою блондинку я поцеловал. Удивив тем самым самого себя. Чилиец с подругой отбыли, а вы остались, а потом остались и на ночь в дальней комнате. Их было только две, но квартира большая, «сталинская», звуконепроницаемая, где третьей комнатой служила мне в тот период кухня. Я мыл посуду и терзался изменой в форме поцелуя. Теперь огорчу тех, кто предвидит развитие в жанре m'enage `a trois. Наутро вы уехали, а я стал думать, как жить дальше: один в Москве, где может случиться все. Тут же Москва мои тревоги подтвердила. Стук в дверь. Блондинка возвращается. Теперь она хочет быть со мной. В идеале навсегда, а если это невозможно, то на пару дней. Иначе отец убьет за то, что не ночевала дома. Да, но как же Миша? Туда нельзя, там мама. «Давайте я вымою посуду». Девочка была мила, но я не поддался и убедил ее отправиться домой. Что было жестоко в перспективе отца-убийцы. Но я дал трешку на такси. Когда загудел мотор лифта, спуская все это на тормозах, я испытал большое облегчение. Любимой жене не изменил, а заодно остался верным другу. Минус поцелуй, конечно. Но в свете «окна возможностей», которое я захлопнул, это прегрешение было заглажено, можно сказать, субстанциально.

Э

Ничего серьезного с этой блондинкой у меня быть не могло, несмотря на пылкость увлечения, и ее «измена», о которой она мне рассказала, лишь помогла мне это осознать.

Ю

Непреложный факт юности: девушек почему-то всегда больше у других. Не знаю, что меня больше поражало – способность П*** совращать «тургеневских» наших девушек или сама совращаемость этих девушек как некое их имманентное свойство?

На кухне у Сперанских сидит первокурсница и трудится над своей текстильной курсовой. Туда заходит П*** и уже минут через пятнадцать минут рассказывает в комнате Андрею и его жене, змееголовой киевлянке, – супруги, они хохочут, – как лишил целокупную девственницу буккальной невинности.

«Хочешь пососать? – А что? – Конфетку!» И та, как зачарованная, склоняется к извлеченному зеббу.

Мне всегда казалось, что это форма мести стране, которая сделала П***, уроженца Тегерана, невыездным.

Э

У меня так вопрос никогда не возникал: у кого больше девушек? Если была одна девушка, и еще с ней можно было говорить и понимать друг друга, – уже счастье. Почему-то к гаремам меня никогда не тянуло, даже в фантазиях.

Ю
Дневник

18 марта 1968.

Верные выводы о женщинах делаешь только тогда, когда наблюдаешь за чужими женщинами, равнодушными к тебе. Это дополняет знание о той, которая

твоя. Не знаю ничего более поучительного для влюбленного, как наблюдение за женщиной вообще.

Неужели мне суждено еще влюбляться?

Отвратительное состояние.

10 апреля 1968.

Дать человечеству 24 часа, а потом конец, и тогда человек проявил бы себя истинно. Убийство? Нет. Поиски наслаждения? Ну, поимеет 2–3 женщин. 24 часа безделья.

А что бы я делал? Попрощался бы со всеми, стал бы говорить с другом: что вот, конец-пиздец, выпил бы, может. Поспал, чтобы сократить время. Вдруг! Мысль моя: умереть с женщиной в постели. А лучше с двумя. Вот правда этого человека.

Диссидентство

Ю

«ВСЕ ВЫ ЗВЕРИ, ФАШЫСТЫ» – написал я на обоях коридора коммунальной квартиры № 69 дома 29 по улице Рубинштейна у Пяти углов. Это – самый первый текст, изготовленный мной сознательно. Красным карандашом под названием «Тактика», принадлежащим отчиму, слушателю военной академии.

Мне было 5 лет, и я хорошо помню, что, пиша, что было процессуально долго, думал, что воспроизвожу собой картину, на которой дети в стране капитала пишут на стене PAIX! [12] Те дети боролись за мир, я объявлял войну. Большая комната пыталась вбить клин между мной и сводным братиком Павликом, который им был неугоден. Тогда, уводя брата, я ушел и сам. Но мне было мало того, что я лишил их своего присутствия. Гнев искал сомасштабного выражения. Затупляя карандаш, я уродовал «общие» обои. Соседка Матюшина пронесла мимо нас кастрюлю с супом. Будучи нашим общим врагом, она радовалась конфликтам в нашем стане. Прекрасно видя, что я «творю», сделала вид, что ничего не замечает.

12

Решетников Федор Павлович. «За мир!» 1950. Государственная Третьяковская галерея.

Overreaction. Разумеется. Но хватил я через край только по отношению к тем, кому послание адресовалось. Обитатели Большой комнаты были и остались в памяти самыми гуманными людьми той жизни. Дедушка, Бабушка, Тетя Маня. За исключением Иры, ходившей в красном галстуке, они были «бывшими» людьми. Согласно той же Матюшиной, должны были еще радоваться, что их не расстреляли. Все были жертвами нового режима. Но чудом выжили и, несмотря на 35 лет своего мучительного существования в СССР (после 17-го года), удерживали мягкость «прежнего мира». По отношению к моему брату тоже. Но он был «чужая кровь», а я «своя». Меня любили намного больше, чем его. Протестуя против несправедливого распределения любви, я был чудовищно несправедлив по отношению к своим родственникам.

Но слова, написанные «Тактикой», оказались верны стратегически. Впоследствии я мысленно повторял «звери, фашисты» еще много-много раз, пока меня не осенила догадка, что все здесь, на что я наступаю и по чему хожу, засеяно зубами дракона. Того и гляди разинет пасть. Сама почва здесь «онтологически» брутальна. Все это пространство вмененного существования, где сама установка на гуманизм невольно становилась источником инакомыслия.

Я был преждевременно политизированный ребенок. География «сына империи» тому способствовала. Каждая новая точка на карте ставила под вопрос общесоветский режим. Ленинград с моим петербуржско-петроградским родом по отцу. Западная Белоруссия с непреодоленной в ней Польшей и нависающей с юга непокорной Литвой. Минск с Заводским районом, где клокотала «новочеркасская» ярость начала 60-х.

Хлебные бунты меня не волновали, мама доставала где-то «батоны», но с 4-го класса я стал брать в районной библиотеке политиздатовские книжки о «венгерских событиях». Результатом стала романтизация восстаний. Не только обреченных, эроика которых, конечно, была непобиваемой. Но для меня не было особой разницы между трагедией Будапешта и триумфом Гаваны. С 1 января 1959 года решительно встал на сторону барбудос, а через год написал оду на разгром врагов Фиделя в Заливе Свиней.

Сегодня – воскресенье,Но вы не воскреснете.Ваши матери мелко крестятся…По тревоге не встанешь, золоченый шеврон,Завязший, погибший на Плайя-Хирон…

Запечатал в конверт и отправил в «Известия» – первая попытка пенетрации в партийно-советскую печать. В стихах я радовался нашим победам в космосе, обличал англосаксонский неоколониализм, одобрял речи Хрущева в ООН… как вдруг был обвинен в фашизме.

Из рассказа,
Поделиться с друзьями: