Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вот так и с абсурдом: это блеклая, дерюжная изнанка какого-то очень точного и жуткого смысла. Это не отсутствие смысла, а злой, подлый, коварный, пугающий смысл. Я готов многое не понимать, но есть в конце концов и предел моему непониманию.

Зато я вполне принимаю и даже люблю вещественный беспорядок, включая тот, который царит на моем столе, в моей комнате (помнишь?). Он подыгрывает моей работе и располагает к внутреннему сосредоточению. Поскольку не на чем вокруг успокоить взгляд – все торчит, разбросано, неприкаянно – остается только держаться за мысль и выстраивать порядок в голове и на бумаге. Беспорядок – это не бессмыслица, а приют многих непроявленных смыслов.

Ю

Лучезарная победительность, с которой в своем «доэдиповом» детстве открывал глаза. Полное единство с царством-государством.

Поддаными любим и обожаем. С появлением «нового» папы особых перемен не произошло, благодаря исключительной красоте этого офицера-великана: черноусого и с парадной шашкой.

Все изменилось с появлением брата. Родного по маме, но не по отчиму, которого должен был называть я «папой», хотя мой настоящий находился в Большой комнате вместе с бабушкой, дедушкой, тетей Маней, Ириной: увеличенный снимок в рамке и урна, кипарисовой этажеркой вознесенная к зареву икон.

«Он ему как родной». Может быть, только об это «как» постоянно спотыкаешься, разбивая сердце на кусочки. «Родной» и «как родной». А между этим щель, и дует холодом изгнания. Так вот трехлетний Гамлет в коллизии, осложненной единоутробным братцем, обретает отвращение к зову Крови и Земли, начиная предпочитать родство по Духу, Близкому – Далекое, Действительности – Мечту.

Абсурд как процесс выталкивания «из ряда вон». За луну или за солнце? Нет, я не за проклятого японца, я тоже за луну – за Советскую страну! Но все родились внутри нее, а я – в Германии. Может быть, я немец? Нет. Ты у нас русский мальчик. А почему фамилия чухонская? Кто тебе так сказал? Папа? Он тебе не папа, а муж твоей мамы. Вот твой папа. С гордостью носивший нашу с тобой фамилию. Не чухонскую, а финско-шведскую. Скандинавия. Где это? Да тут рядом. Где Ижоры с дядей Васей? (Подъезжая под Ижоры, я взглянул на небеса и воспомнил ваши взоры, ваши милые глаза… – и там, на брегу Невы, именно на брегу, потому что очень высоком, жил младший брат дедушки, милейший человек, но неудачник по причине оторванных пальцев. Вершина карьеры дяди Васи, моего двоюродного деда, – проводник Октябрьской железной дороги, по которой он будет привозить мне в город Гродно передачи от дедушки и бабушки.) Дед отвечал – почти что там. Немножко дальше. И это меня удивляло. Почему тогда мы живем в России, а не в Скандинавии? Давай туда уедем? Оно бы неплохо. Только близок локоток, а не укусишь. Почему? Вырастешь – поймешь. В каком кафе на Невском твои любимые эклеры? «Норд». Правильно. И мы оттуда. Наши дальние предки, внучек, – основатели России. Варяги!..

Важная фамилия, понятно, но мне дают другую, ненастоящего папы, зато настоящую русскую (после чего руки сами потянутся к зловещей книжонке «Смерть под псевдонимом»…). Заодно увозя из Северной Пальмиры, из столицы, пусть и бывшей, на самую окраину – в такую дикость, где, кроме нас, по-русски никто не говорит, а если говорят, то так, что «было бы смешно, когда бы не было так грустно». Потому что хоть тоже и советская, но новая страна мне совсем чужая. Не Россия…

«Изгнание и царство» – книга Камю. Детство переставило порядок слов.

Так на чужбине и произрастал: лия слезы под полонез Огинского, мечтая слиться с отобранной Родиной, постигая проклятую собственную уникальность, а она, по мере умножения знаний о себе, становилась все более печальной и все менее и менее объяснимой. Я не мог себя не самопознавать, а сам этот процесс сводил меня к абсурду. Или возводил, как в ранг и степень? Я чувствовал себя живым его воплощением. Как образцово-показательный пример. Маленькая драма абсурда в красном галстуке.

Так продолжалось до одиннадцати лет. До момента, когда однажды в самолете очинил точилкой карандаш и открыл записную книжку.

Все, злые чары спали.

Мир может смысла не иметь, но лично я его обрел. Намного быстрей, чем потерял. В один момент.

Дневник

6 июля 1970

Минск

…Спасение от абсурда жизни – в литературе, в работе, в писательстве масштабном, с расчетом на долговременность книги…

Автобиография

Ю

«Бедный, бедный мальчик…»

Небесно-голубые глаза сентиментальной, хотя «поволжской» немки. После завтрака секретничали с мамой на нижней площадке старой цементной лестницы, взойдя по которой, немка рванулась прочь от своего немца – ко мне. Сдерживая слезы, тянет бело-веснушчатою руку, чтобы меня погладить, но я не даюсь. Немец в сетчатой курортной шляпе держит руку на калитке и всем своим нарядным видом выказывает неодобрение

действию супруги: я с ним солидарен. Я только что выказал молодечество, обрушив с высокой ветки град желтой алычи. За что меня жалеть?

«Не знаешь ты своей истории…»

Еще одно из этих огромных взрослых слов. Размер его был таким, что мог подходить стране, в одной из точек которой я нахожусь (Сочи, вершина горы Батарейка). Или векам – тем же «средним», над которыми корпела сестра. Но мне, 9-летнему?

«Мама, разве у меня есть история?»

«Это кто тебе сказал?!»

Неприятности, ссоры и скандалы, но правда доходила. На всякого мудреца хватает простоты. Наивные, они проговаривались, а я «мотал на ус». Собирал свою мозаику, прообраз пазлов. «Расскажи!..» Перед моим натиском они уступали, но оставляя зияния недоговоренностей. Чего нельзя было не чувствовать, что приводило в ярость. Все заодно, как сговорились! Не зная, что был «оберегаем», я штурмовал бастионы безмолвия «больших»:

«Как – не фашисты? Кто мог убить папу, если не фашисты?»

«Держи язык за зубами!» Впервые услышал я это от мамы после своего спонтанного монолога в ленинградском троллейбусе. Не помню, какие истины глаголил и кого из королей раздевал догола, помню только, что мне нравилась реакция пассажиров, парализованных страхом.

Язык так и рвался наружу.

Но к 12 годам уже был не «без костей».

Лето 1960-го, Рижское взморье, Дзинтари. «Знаешь, почему меня ребята любят больше, чем тебя? – Вожак стаи, сбившейся во дворе на месяц, смотрит снисходительно. – Потому что я, в отличие от тебя, все говорю ребятам. Понимаешь? Все!..» И он был прав. Я не хотел ронять репутацию, умалчивая о том, что было интересней всего для слушателей. Вожаку на репутацию было наплевать. «Вчера залез на вышку, ту, что над голым пляжем, а обратно по лестнице спуститься не могу. Пришлось вернуться на верхотуру и заняться там на букву «о», – и рукой покажет для тех, кто не понял. Лажая не только себя. Мать и отца он тоже не жалел. Они бы ужаснулись, если бы услышали сына. Полное соответствие молодца с пословицей. Только не ради красного словца, а ради ребят. Чтобы ребятам было интересно. В этом смысле мне тоже было о чем рассказать. Сдерживала установка: сор из избы не выносить. Я не завидовал вожаку, но он меня восхищал. Полной свободой слова от семьи и самого себя. Красивый, наблюдательный, с чувством юмора. И не легкомысленный, а легкий. Ничто его не давило. То есть жизнь грузила, как каждого из нас, но мальчик сбрасывал свои камни с души, радуя тем самым коллектив таких, как я, или совсем уже язык проглотивших.

Все это было в год моего 12-летия, на исходе которого меня ожидала первая в жизни встреча со смертью в милицейской форме. Сдержанный, я проговорился! И выпущенное слово не было воробьем. «Идут, как полисмены», – сказал я вслед патрулю. Милиция, которая нас, согласно Маяковскому, берегла, тут же развернулась на сто восемьдесят градусов и рухнула на меня стеной.

Из сына убитого отца пытались вышибить дух те же самые советские люди.

После операции и выписки, вылеживаясь дома, прочитал «Смерть Ивана Ильича». Первый мой экзистенциальный текст. Все, началось десятилетие «толстовства». (Помнишь, как после первого семестра отправились в Ясную Поляну? Об этом у меня есть рассказ «Зона тишины».)

Когда поправился, поехали с мамой в центр мне за обувью на зиму. Центральный книжный магазин на Ленинском проспекте находился прямо напротив республиканского КГБ (растянувшегося на весь квартал, чтобы закрыть находящуюся позади тюрьму). На букинистическом стеллаже увидел Льва Толстого: темно-горчичного цвета блок – 20-томник! А у нас дома только прочитанный мной однотомник из «Библиотеки школьника». Я сам ужаснулся непомерности охватившего вожделения, но мама Толстого мне купила. Не вместо, а вместе с сапогами – не импортными, а «нашими», кирзовые голенища, но яловый носок: натянул на ноги и уж не безоружен против Заводского района и грядущей зимы 1962 года. Тогда я и начал читать дневники великого человека, исходившего в писательстве не столько из воображения, сколько из пережитого им самим.

«Автобиография»?

Отчим над своей наглядно мучился. Всю кухню задымил. «Места и главы жизни целой отчеркивая на полях». Или все-таки вычеркивая? Призыв оставлять пробелы в судьбе ко мне не относился. Далеко не все заполнил, вырывая из окружающего мира факты своей «био». Зная, что писать буду о ней и заранее этим мучаясь. Но деться от нее было некуда, эта био была впечатана в меня, как травма и тавро, и я в ее кровь макал перо – чтобы в одно прекрасное мгновение юности быть поддержанным словами Томаса Манна о Толстом, о его «аристократическом автобиографизме».

Поделиться с друзьями: