Эпикур
Шрифт:
И если эпикурейцам казались порой просто смехотворными представления стоиков о космосе и бытии, то в том, что касается свободы в более узком, общественном или же индивидуальном значении, понимание между ними было просто невозможным. Потому что Эпикур, не веря больше в возможность свободы политической, по крайней мере, в ближайшем обозримом будущем, призывал своих последователей отстаивать хотя бы личную, индивидуальную свободу и прежде всего противостоять всеми доступными средствами духовному, психологическому подчинению завоевателям, исподволь надвигающемуся на весь эллинский мир рабству. В то время как Зенон, с его учением о всемирной общине разумных существ, равных перед Вселенским разумом-богом и непреложными законами мироздания, полагал, по-видимому, совершенно несущественными различия между своими и чужими, греками и македонянами, завоевателями и завоеванными. Тем более что ему, не эллину по происхождению, должно быть, казалось действительно несущественным и незначительным то, что было главной причиной душевных страданий, глубокой горечи афинян, — их поражение. Ему, обращенному мыслями в будущее, умеющему, по-видимому, разглядеть все то положительное, что несли с собой для захиревшего эллинского мира македонское господство и царская власть (прекращение смут, прочные
Зенону и его последователям-стоикам, считавшим разумной необходимостью подчинение и македонским царям, и впоследствии Риму, было не понять непреклонного, гордого неприятия всего этого такими, как Эпикур и собиравшиеся в его Саду, предпочитавшими постепенно уйти в небытие вместе со своим отжившим положенный ему срок миром и не приемлющими саму идею разумного повиновения тому, что было им в корне враждебно и чуждо. И поэтому философствующие из Пестрого портика, откровенно искавшие расположения сильных мира того, сам Зенон, друживший с будущим царем Антигоном, сыном Деметрия Полиоркета, вызывали у Эпикура не только презрение — как заблуждающиеся относительно законов мироздания, но и непримиримый гнев как приспособленцы, в сущности, предатели. Потому что, хотя при Деметрии Полиоркете, опять бесчинствующем на Акрополе, афинский народ все больше напоминал огромную дворню, в городе еще было немало таких, душу которых переполняли отвращение и гнев при виде разрыгрывающейся у всех на глазах оргии вседозволенности, с одной стороны, и раболепства — с другой. И первыми среди таких были «философы из Сада», которые, хотя и не надеялись уже, что весь этот страшный фарс можно как-то пресечь, разрушить, перечеркнуть, положили для себя раз и навсегда никогда и ни за что в нем не участвовать.
Это было очень тяжелое для греков, и особенно для афинян, очень сложное время, когда они (еще столетие назад бывшие хозяевами на своей собственной земле и являвшие собой, казалось, недосягаемый пример совершенства и силы для многих окрестных народов) пока еще не превратились окончательно в бесправную массу чьих-то подданных, почти что рабов, но уже не имели надежды остановить неблагоприятный для них ход истории. И тем не менее многие из них не оставили мысли об освобождении, и каждая новая временная неудача их новых властителей, каждое малейшее послабление Македонии казались им удобным поводом для восстановления утраченной самостоятельности (как будто бы вместе с самостоятельностью могли вернуться их былая мощь и сила), и каждый раз эти попытки оказывались тщетными. Так и в эти годы, в то время как одни лицемерили и льстили Деметрию, другие только и ждали, когда же наконец представится подходящий случай от него избавиться. После победы над Кассандром позиции Полиоркета в Элладе казались непоколебимыми, однако довольно скоро после этого судьба как будто бы предоставила афинянам подходящий случай. Наскучив к лету 300 года всякого рода чествованиями и оргиями в обществе Ламии, доблестный сын Антигона решил приступить к осуществлению своего главного, разработанного вместе с отцом, плана-похода против Македонии. Решено было, что, в то время как Антигон будет охранять их владения на востоке, сам Деметрий вторгнется со своими войсками в Македонию из Греции. После победы над Кассандром предполагалось приступить к решительной схватке с Птолемеем и, может быть, даже подчинить Египет, и тогда их владения достигнут желанных размеров Александрова царства. И вот с весьма значительным союзным войском, собравшимся на острове Эвбея (около 50 тысяч человек), и большим флотом, заручившись поддержкой морских разбойников и по обещав им хорошую долю в будущей добыче, Деметрии начинает эту войну.
Узнав обо всех этих приготовлениях, Кассандр срочно отправил к Антигону послов с предложением мира, однако тот выдвинул совершенно неприемлемые для македонского правителя условия — отказаться от Греции. Тогда Кассандр посылает за помощью к Селевку. И так как для всех диадохов притязания Антигона и его неспокойного сына давно уже казались чрезмерными, а их постоянное стремление нарушать сложившееся положение вещей, вовлекать остальных властителей в совершенно ненужные им столкновения и войны вызывало все большее раздражение, решено было положить этому конец. Лисимах, Птолемей и Селевк заключают союз против Антигона, чтобы немедленно начать решительное наступление на него на востоке. В связи с этим, хотя военные действия в Греции уже развернулись и Кассандр стоял у самых Фермопил, Деметрий получает от отца приказ как можно скорее прибыть со своей армией и Азию. Поспешно заключив с Кассандром договор, по которому тому оставалась Македония и часть Фессалии, Деметрий со значительной частью своего войска садится на корабли и отплывает в Эфес. Сразу же после его отплытия, как будто бы и не было никакого договора, Кассандр снова занял Фермопилы, разместил гарнизон в Фивах и затем послал помощь своим союзникам в Азию.
Летом 301 года в Афины пришло известие о сокрушительном поражении Антигона и Деметрия в битве на равнине Ипса. Четыреста слонов, привезенные Селевком из Бактрии и Индии, вызвали настоящую панику в рядах пехотинцев Антигона. Роковую роль сыграла в этот раз и обычная самоуверенность Деметрия, который, полагаясь на всегдашнее свое везение, далеко удалился от поля боля, преследуя неприятельскую конницу, и оставил тем самым отца без нужной поддержки. Антигон погиб в битве (ему было в это время более восьмидесяти дет) и был погребен с царскими почестями своими победителями, бывшими соратниками бессмертного Александра. А сын его, собрав остатки разгромленной армии, бежал в Эфес. Среди павших или взятых в плен при Ипсе было большое число аттических граждан.
В Афинах поражение Деметрия было воспринято как знак самого провидения, и хотя более осторожные и реалистически мыслящие предостерегали сограждан от опасного увлечения несбыточным и предлагали, пока не поздно, идти на поклон к Кассандру, Демохар призвал отложиться от македонян и объявить город свободным. Были изгнаны или бежали сами многие из приверженцев Кассандра и олигархического образа правления; началось также преследование наиболее ревностных сторонников Полиоркета, поговаривали даже о восстановлении разного рода раздач и платежей за исполнение общественных должностей, как будто бы для этого действительно имелись какие-то возможности и средства.
Никаких реальных оснований для этого не было, а была только вечная притягательная сила идеалов народовластия.Между тем Деметрий, рассчитывая на поддержку столь обожавших его совсем еще недавно афинян, поспешил к берегам Аттики. Однако, едва он приблизился к Афинам, навстречу ему был выслан корабль с постановлением народа: не принимать в город никого из царей в связи с трудностями настоящего положения. Афинские послы просили Деметрия почтить своим присутствием какой-то другой город и сообщили, что супруга его Деидамия (третья по счету) уже перевезена со всеми почестями в Мегару. Возмущение потерпевшего поражение царя не знало предела, однако он взял себя в руки и ограничился только напоминанием о своих прежних заслугах перед Афинами, а также заявлением о том, что отныне он предоставляет неблагодарный город его собственной участи. Вне себя от гнева, Деметрий покинул Пирей, возможно, только теперь, впервые в жизни, почувствовал себя изгнанником и беглецом. У него не было союзников, не было, в сущности, и друзей, но у него еще оставался довольно значительный флот, оставались подвластные ему Сидон, Тир и Кипр, его гарнизоны стояли в Пелопоннесе, но главное — с ним оставалась всегда спасавшая его вера в свою счастливую звезду. Решив не возвращаться на восток, где ему нечего было больше делать, Деметрий поплыл к Истму. Как оказалось, он мог еще рассчитывать на более теплый прием в Коринфе и Мегарах, где два года назад с его помощью была восстановлена демократия и где еще оставались его отряды, в других же городах то здесь, то там изгонялись его гарнизоны, вместо них размещались войска Кассандра и устанавливалась или олигархия, или же тирания. Тогда Деметрий двинулся со своим флотом на север, во Фракию, зная, что царь Лисимах, не имеющий собственного флота, находится еще в Малой Азии и не сможет защитить своих владений. Там он беспрепятственно грабил богатые приморские города Геллеспонта и Пропонтиды, и в надежде на большую добычу к нему стали снова стекаться наемники, так что войско его увеличивалось и счастье, казалось, опять поворачивалось к не знающему сомнений сыну Антигона.
При виде таких успехов для победителей при Ипсе становилось все очевиднее, что сбрасывать Деметрия со счетов рановато. И хотя остальные диадохи не питали особого уважения к неуравновешенному, самонадеянному и непостоянному Полиоркету и очень сомневались в возможности прочного союза с ним, они решили пойти на мировую, при том непременном условии, что Деметрий не будет вмешиваться в дела на востоке и предоставит им в случае необходимости свой флот. Возобновленная дружба увенчалась двумя династическими браками: Деметрий обручился с Птолемаидой, дочерью Птолемея, а Селевк просит руки его дочери Стратоники. До нас дошло описание встречи царей в Россе, где Деметрий принял будущего зятя на своем роскошном тринадцатипалубном корабле и после свадебного пира очаровательная юная Стратоника уехала в Антиохию. Затем Деметрий решает навести мосты к Кассандру и посылает в Македонию с этой целью свою всеми уважаемую супругу Филу, готовый как будто бы ради мира отказаться даже от Греции. И в Элладе на какое-то время опять устанавливается выжидающее затишье, но только не в Афинах, где сторонники демократии во главе с Демохаром стали решительно готовиться к тому, чтобы претворить наконец в действительность свои планы восстановления независимости и демократии.
Сколько этих смелых начинаний видел на своем веку Эпикур, бессильным и все более отстраненным свидетелем крушений скольких надежд пришлось ему стать… Порой казалось просто необъяснимым, что движет такими людьми, как Демохар, когда они призывают афинян к борьбе за былую самостоятельность. О какой самостоятельности, свободе и славе могла идти речь, если вся близлежащая часть Ойкумены была уже поделенным на куски, на отдельные владения царством несвободы, если сами они — с каждым годом все более оскудевающие духовно и физически, — потомки победителей при Саламине и Платеях — уже были по большей своей части несвободными духовно, добровольно предаваясь раболепству? (Впрочем, добровольно только по видимости, поскольку за всем этим стояла необходимость пожестче демокритовской.)
Представляется возможным говорить о том, что Эпикур, страстно ненавидевший македонян и вообще завоевателей, уже не верил или же верил очень мало в возможности и силы выродившейся рабовладельческой демократии. Ему были отвратительны все эти Кассандры и Полиоркеты, народовластие оставалось для него, как все еще для многих афинян, наилучшей формой государственного устройства, однако он уже не находил в печальной афинской реальности того времени ничего, что походило бы на унаследованные от славного прошлого демократические идеалы. Эпикур был из тех, что отчетливо осознавали с горечью и тщательно заглушаемой тоской, что прошлого уже не вернуть (да если бы это и было возможно, трудно было бы сказать, какое же именно прошлое желательно возвратить), и поэтому он и его последователи предпочитали обратиться всецело к тем вопросам устройства мироздания и жизни здесь, на земле, которые не зависят от течения времени и превратностей развития общества. И одним из таких главных вопросов, на который отвечал так или иначе каждый из эллинских мыслителей, был вопрос о том, познаваем ли мир, а если познаваем, то как, каким образом осуществляется этот процесс, истинны или же ложны показания человеческих чувств и дают ли они достоверное представление об окружающем?
Может быть и даже несомненно, что тяготение к этому и подобного рода вопросам было обусловлено в определенной степени стремлением избежать углубления в проблемы хотя и более жизненно важные, но неподвластные философствующим, вопросы вызывающе неразрешимые, но так поступали многие и до и после Эпикура, и винить их за это не приходится…
Обращаясь к этому главнейшему для мыслящего человека вопросу — о познаваемости мира, одни из греческих философов, предшественников Эпикура, приходили в конечном счете к выводу о том, что мир непознаваем. Другие же (Гераклит, Платон) допускали для человека возможность приблизиться к истине, но только посредством умозаключений или же интуиции, поскольку показания наших чувств представлялись им слишком несовершенными. Демокрит писал, что есть два рода познания: познание, основанное на чувственном восприятии, на ощущениях (его он называл «темным», непригодным для обнаружения истины), и познание, осуществляемое посредством разума, — это истинное, «светлое» познание, которое одно только и может дать достоверное знание о внешнем мире. Что же касается Эпикура, то он предпринял в своей канонике (той части философии, которая призвана определить критерии истины и правила познания) попытку выявить и объяснить диалектическое единство этих двух равноправных видов познания.