Эпикур
Шрифт:
Все реже оставляя хотя бы на краткое время свои дом и сад, все больше ограничивая круг общения лишь близкими по духу людьми, Эпикур проводит свои последние годы в напряженной работе мысли и духа. Он словно все-таки надеется доискаться до той самой главной истины, которая, в сущности, так и не открылась ни одному из философов и мудрецов, которая как будто бы даже уже и не интересовала пережившего священный трепет познания старика, и в то же время только ради нее одной и стоило, по-видимому, мыслить. Он перечитывал Анаксагора, Демокрита, Аристотеля и многое, очень многое видел совершенно иначе, чем в такие далекие теперь годы своего философского ученичества, в годы страстных бесед со своими лампсакскими друзьями. Казалось по-прежнему заманчивым приблизиться хоть немного к тайнам мироздания и представлялось совершенно ненужным, бесплодным размышлять о том, что ждет его самого за тем последним порогом, к которому он приближался. В отличие от Сократа, надеявшегося насладиться в мире ином беседами с мудрецами времен минувших, в отличие
Что же, так уж устроен мир, так развивается в нем жизнь: все рождается, расцветает, дает в срок плоды и затем увядает, продолжившись в семени. И человек не исключение в этом общем порядке вещей, он также подвластен законам природы, и поэтому смерть следует встретить с разумным спокойствием мыслящего существа, постигшего начала Вселенной. Надо только понять самое главное: смерть — это уже несуществование, нас уже нет, когда она вступает в свои права, и поэтому к нам таким, какими мы были при жизни, она уже не имеет никакого отношения. Этому Эпикур всегда учил своих последователей (в чем-то повторяя софиста Продика Кеосского), предостерегая их от бессмысленных, хотя и заманчивых, заблуждений относительно бессмертия: «Приучай себя к мысли, что смерть не имеет к нам никакого отношения. Ведь все хорошее и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущения. Поэтому правильное знание того, что смерть не имеет к нам никакого отношения, делает смертность жизни усладительной, — не потому, чтобы оно прибавляло к ней безграничное количество времени, но потому, что оно отнимает жажду бессмертия. И действительно, нет ничего страшного в жизни тому, кто всем сердцем постиг, что и в нежизни нет ничего страшного».
«Ведь если что не тревожит присутствия, — убеждал сын Неокла своих учеников, — то напрасно печалиться, когда оно только еще ожидается». Да и о чем печалиться, когда многое из того, что было задумано, сделано, когда кончаются силы, слабеют чувства и угасают желания, когда ты чувствуешь сам и с каждым годом все больше, что превращаешься в немощную развалину, в жалкое подобие тебя прежнего, недостойное тебя? Конечно, даже прожив свой срок, так жаль расставаться с нашим прекрасным, залитым солнцем миром, но что же делать, если мир так устроен. Разве испытываем мы боль при мысли, что не жили столетием или же тысячелетием раньше? Так почему же мы горюем о том, что не будем существовать через сто или тысячу лет? Так учил, убеждал своих учеников до конца верный себе сын Неокла, твердо приняв раз и навсегда свой кратковременный, трудный, единственно возможный человеческий удел, с презрением отвергнув вековечные сказки о жизни иной, сколь бы спасительными они ни казались.
Считая пустым вымыслом саму идею возмездия или же вознаграждения после смерти, Эпикур тем не менее подверг добросовестному рассмотрению воззрения Гераклита, Пифагора и Платона, стараясь понять, почему же эти великие мужи-философы были так твердо убеждены, что «людей ждет после смерти то, чего они не ожидают и не предполагают». Но так же, как и Демокрит, он так и не смог отыскать для этого никакого объяснения, которое бы сообразовывалось как с законами природы, так и с законами логики. Что же они видели такое, чего ему так и не удалось разглядеть, сколько он ни всматривался? И даже если они были в чем-то правы, Пифагор и Эмпедокл, и то, из чего он сам состоит, — это определенное количество атомов, горстка первоначальной субстанции — не может исчезнуть бесследно в океане Вселенной, ибо материя неуничтожима; и если даже в какое-то из неисчислимо далеких, грядущих времен все эти атомы снова соединятся во что-то аналогичное, то ведь все равно это будет уже не он, а что-то или кто-то совершенно иной…
Может быть, эти люди — Платой, Гераклит, Пифагор, пусть даже самые мудрые и вдохновенные, всех превзошедшие мощью ума и величием духа, просто не были счастливы в этой жизни земной, в этой нашей одной-разъединственной жизни, не сумев насладиться ею во всех ее противоречиях и постичь ее скрытую гармонию? Насладиться вполне и сознательно, к чему всю жизнь призывал сам Эпикур, не без высокомерия отказывающийся от какого бы то ни было инобытия; насладиться тем коротким отрезком времени, между небытием в прошлом и небытием в будущем, между той неизвестностью, откуда приходят, и той, куда навсегда удаляются. Может быть, самоценность жизни так и осталась сокрытой и для угрюмого Гераклита, презиравшего мирскую толкотню, и для отчаявшегося Платона, и для нищих орфиков, грезящих о потустороннем блаженстве, и, наконец, для тех голых, совершенно не от мира сего мудрецов, кающихся отшельников, которые так поразили солдат Александра в Индии?..
Как бы там ни было, сын Неокла собирался покинуть этот мир, единственный, жестокий и непонятный, абсолютно свободным человеком, свободным от какого бы то ни было управляющего начала извне, не испытывающим ни малейшего страха ни перед Судьбой, ни перед Мировой справедливостью, ни перед самой смертью, ибо «самое страшное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения, так как, когда мы существуем, смерть еще не присутствует; а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем».
Эпикур умер в 271 году до нашей эры в возрасте семидесяти двух лет. Перед этим, в течение четырнадцати дней его мучили тяжелейшие приступы рвоты, из почек шли камни, «страдания при мочеиспускании и кровавый понос». И хотя сын Неокла писал в свое время о том, что «совсем ничтожен тот, у кого есть много основательных причин для ухода из жизни», есть все основания предполагать, что он сам положил конец невыносимым страданиям своих последних дней. Недаром он обращался в эти годы к горькой и мужественной мудрости Биона Борисфенского, считавшего, что самое главное для человека — прожить отпущенный век, никогда не теряя достоинства, и так же достойно покинуть этот мир, когда иссякли все силы и обесценились все ценности: «Если страдания сносны, будем сносить их, если нет — равнодушно выйдем из жизни, которая нам больше не по душе, как покидают театр». Тот обветшавший и порядком обезлюдевший театр, в который превратилась к этому времени Эллада, где полинявшие, выцветшие декорации не радовали взора, и бездарные, равнодушные к своему делу актеры кое-как проговаривали ничего не значащие и никого не трогающие слова. А такие же равнодушные зрители безразлично дожевывали дешевые пирожки и лениво думали о том, что все кругом одно и то же, все надоело до смерти, что завтра будет в точности такое же, как сегодня, а сегодня до тошнотворности похоже на вчера…
О добровольном уходе Эпикура из жизни пишет в своей поэме и Тит Лукрецкий Кар:
Сам Эпикур отошел по свершении поприща жизни,Он, превзошедший людей дарованьем своим и затмившийВсех, как и звезды, всходя, затмевают эфирное солнце.Об этом же, как нам представляется, свидетельствует и его письмо к Гермарху, где Эпикур сам определяет день написания этого письма как свой «последний» и в то же время «счастливый» день, счастливый, по-видимому, потому, что в этот
день он решает осуществить уже принятое решение: «Гермарху от Эпикура привет. Когда писал тебе это, я переживал счастливый день, который вместе и мой последний день: меня терзали такие муки мочевого пузыря и телесные страдания, что ничего, кажется, нельзя было прибавить к их силе. Но страданиям тела противопоставил я радость духа, исходившую от воспоминаний о моих рассуждениях и моей философской системе». Приняв решение, Эпикур, до последней минуты не перестававший заботиться о близких ему людях, делает последние распоряжения, «что бы никто из наших товарищей по философии, оказывая нам услуги в делах, обнаруживая всяческое доброжелательство и состарившись со мной в занятиях философией, не остался после этого нуждающимся по моей вине». Сад и все к нему принадлежащее он оставляет Гермарху, дабы его товарищи по школе «проводили там время, как подобает философам». Гермарху же он завещает свои книги, а также просит его «иметь попечение о детях Метродора» и сыне Полиэна в течение четырех или пяти лет, чтобы они могли заниматься философией и жить в его, Гермарха, доме. Эпикур отпускает на волю рабов Миса, Никия, Ликона и рабыню Федрию. Он оставляет средства на совершение принятых жертвоприношений по своим покойным родителям и братьям (поручив распоряжаться ими своим товарищам Аминомаху и Тимократу), а также средства для того, чтобы ученики созданной им школы могли отмечать ежегодно день его рождения, десятый день месяца Гамелеона, и день памяти о Метродоре. Он думает при этом отнюдь не о посмертном возвеличивании своей собственной особы, но прежде всего о том, чтобы эпикурейцы, как бы ни складывались дела и обстоятельства в Афинах (на улучшение которых уже было бы наивно надеяться), имели еще один повод собраться всем вместе, здесь, в его Саду (где и после его смерти будут, должны все так же благоухать ночные цветы и летать серые грузные бабочки), чтобы не утратить осознания великого своего братства по духу, по мысли, по вечному поиску истинно человеческой жизни, чтобы как можно дольше оставаться «достославным потомством» своего ничего не боявшегося и ни перед чем не склонившего головы отца.Как рассказывает в своих письмах Гермарх, измученный жесточайшими болями, Эпикур «лег в медную ванну с горячей водой», попросил неразбавленного вина, выпил, пожелал друзьям не забывать его учений и так скончался. Горячая вода и вино отняли остаток сил у измученного продолжительными страданиями и многолетней диетой тела и помогли навсегда успокоиться, умиротворенно остановится все еще бунтующему против надвигающейся вечной темноты сердцу. В мягком свете предвечернего солнца нежились старинные храмы Акрополя, но с востока, со стороны Эгейского моря на город, на прекрасные, непревзойденные в веках Афины, на древнюю землю Аттики, на всю многострадальную Элладу надвигалась тысячезвездная южная ночь, и мириады далеких светил в непостижимых пространствах Вселенной переливались все так же загадочно и маняще, как и шестьдесят лет назад, когда сын самосского клеруха Неокла впервые задал себе вопрос: «А что же он все-таки есть, этот весь наш огромный мир?» А теперь он уходил в небытие (вернее, в бессмертие), такой же, свободный и ничем никому не обязанный, такой же бесстрашный и честный, каким прожил всю жизнь. Честный потому, что с презрением истинно мыслящего человека с самого начала и до самого конца он отвергал заманчивую ложь о бессмертии души, о высшей и потому непреложной предопределенности всего сущего. Бесстрашный потому, что с подлинно человеческой доблестью он принял вечный вызов природы — испытание смертью, противопоставив страху перед ней апологию жизни как таковой, апологию радости, короткого, трудного, единожды данного счастия бытия каждого человека. Не умирать духовно каждый свой день, считая жизнь лишь предисловием к чему-то, может быть, гораздо более лучшему, но жить ради этого сегодняшнего дня, ради солнечного света, соленого дыхания моря, золотистых, налитых солнцем плодов. Жить ради заботы о ближних, задушевной беседы с друзьями, ради любви к своим детям, ради всей грандиозной красоты вечносущего мира, созерцать которую нам дано только единожды в целую вечность и другого раза не будет.
Он уходил совершенно свободным человеком, хотя весь мир состоял к этому времени, в сущности, только из рабов и хозяев. Уходил потому, что он сам так решил (как решили в свое время Эмпедокл, Фемистокл, Демокрит, как решил это Сократ). Он уходил потому, что он сделал все или почти что все из того, для чего был рожден, и не хотел, не допускал даже мысли о том, что когда-нибудь немощь и бессилие заставят его поступиться хотя бы крошечной долей той свободы, той независимости духа, помыслов и деяний, которая одна только и есть подлинно человеческая жизнь: «Я предупредил тебя, судьба, и принял меры против твоих тайных угроз. Я не сдамся ни тебе, ни чему-либо другому. Но когда явится необходимость расстаться с жизнью, то смело отрешись от нее и от всех, кто по своей пустоте скован ею; мы выйдем из жизни с прекрасными словами на устах и возгласим: «Хорошо мы пожили!»
ЭПИЛОГ
Сооруженное им здание может когда-нибудь разрушиться, но фигура самого творца останется нетронутой посреди развалин.
«Немногие люди и немногие доктрины, — пишет о философской системе Эпикура швейцарский эллинист А. Боннар, — вызывали как у современников, так и в последующие времена больше страстности и больше противоположных суждений, чем Эпикур и его учение». И действительно, для тех, кто верил или же стремился поверить в бессмертие души, в божественный промысел, в высшую предопределенность человеческого существования, эпикуреизм сделался символом самого грубого материализма — материализма чрева, он казался апологией самой низменной жизни, чуждой всего возвышенного, неземного. Для тех же, кто верил в возможность выбора для человека, в свободу его ума и воли, Эпикур стал на долгие времена наставником и другом, вневременным современником, образцом бесстрашия и жизнестойкости.
Его философская школа просуществовала более восьмисот лет (с конца IV века до н. э. и до начала VI века н. э.), она оставалась известной даже тогда, когда почти все другие, современные ей греческие школы распались, и выдвинула целый ряд незаурядных мыслителей. Эпикуреизм продолжал привлекать людей смелой проповедью познаваемости мира, утверждением материальности всего сущего, отрицанием фатальной предопределенности, уверенностью в субъективных возможностях человека. Наиболее известными из ближайших последователей Эпикура, успешно развивавшими в своих многочисленных сочинениях его основные положения, античные авторы считают, кроме Гермарха и Идоменея, Полистрата, ставшего схолиархом Сада после Гермарха (до нас дошло его сочинение «О неразумном пренебрежении», направленное против пирроновцев и киников), а также Аминомаха и Тимократа. К более позднему периоду относятся Дионисий, Басилид, Аполлодор по прозвищу Садовый тиран, Зенон Сидонский и Деметрий Лаконский, после которых также остались десятки философских работ. Особенно значительно философское наследие Филодема из Гадар, ряд его работ по самым различным вопросам натурфилософии, логики, искусства, этики, религии («О святости», «О богах», «О добродетели и противоположных им пороках», «О поэзии», «О музыке») сохранился до наших дней, и в значительной степени по ним мы имеем возможность судить о тех или иных сторонах Эпикурова учения. Филодем был одним из первых эпикурейцев-греков, перенесших свою просветительскую деятельность в Италию: он основал школу близ Неаполя где-то в первой половине I века до н. э. и был, как полагают, учителем Лукреция.