Эра Меркурия. Евреи в современном мире
Шрифт:
Таковы были нейтральные пространства — «островки свободы», по определению одного из их обитателей, — в которые переселялось большинство евреев, шедших по Пушкинской улице. В России было меньше, чем на Западе, салонов, музеев, кофеен, бирж, профессиональных союзов и зубоврачебных кабинетов; их социальное значение было ограниченным, а открытость их для евреев затруднялась правовыми препонами. Храм юности, напротив того, был чрезвычайно велик и неподдельно гостеприимен. Евреев принимали как евреев: некоторые из революционеров считали погромы начала 1880-х годов законным народным протестом против эксплуатации, однако господствующим среди интеллигенции было мнение, что евреи принадлежат к числу униженных, оскорбленных — и, стало быть, добродетельных. С. Я. Надсон, один из самых популярных русских поэтов XIX века, «рос чужим» «отверженному народу», к которому, как он подозревал, принадлежали его предки,
Надсон умер от чахотки в возрасте двадцати пяти лет и в остром осознании того, как «прекрасен терн страданья за людей». Его поэтическая слава пережила XIX век — и то же произошло с его образом еврея, согбенного «под бременем скорбей» и «тщетного ожидания спасенья». Чем более заметными и многочисленными были еврейские маклеры, банкиры, врачи, адвокаты, студенты, художники, журналисты и революционеры, тем более униженными и оскорбленными становились еврейские герои русской литературы. По Чехову, Успенскому, Гарину-Михайловскому, Горькому, Андрееву, Сологубу, Короленко, Куприну, Станюковичу, Арцыбашеву, Брюсову, Бальмонту и Бунину (среди прочих — и что бы они про себя ни думали), представители этого «отверженного народа» вышли из гоголевской «Шинели», а не из гоголевского «Тараса Бульбы» (который попытался перенести в высокую культуру риторику казачьей ненависти). Среди них встречались и величавые старики с серебристыми бородами, и прекрасные Ревекки с огненными глазами, но подавляющее их большинство относилось к жалким, но неуничтожимым жертвам унижений и оскорблений. Евреи не были частью «народа», но людьми они были хорошими.
Впрочем, для русского литературного воображения образ еврея значил так же мало, как «еврейский вопрос» для устремлений тех евреев, которые приняли пушкинскую и/или революционную веру. Большинство еврейских юношей и девушек, вступавших в студенческие кружки, русские школы, тайные общества и дружеские компании, представлялись — и приглашались — не как евреи, а как собратья по вере в Пушкина и революцию, меркурианцы, жаждущие аполлонийской гармоничности, бунтари, восставшие против патриархальности, страдальцы за униженное человечество.
В городах и местечках черты оседлости светское образование обычно начиналось дома или в еврейских молодежных кружках, возглавляемых студентом, который исполнял роль раввина в ешиботе. «Помню, как будто это было вчера, — писал один из членов такого кружка, — с каким страхом и благоговением сидели мы на деревянной скамье у большой кирпичной еле теплой печи. Напротив нас за столом сидел молодой человек лет двадцати семи, двадцати восьми». Как пишет о руководителе своего кружка другая мемуаристка, «познаниями он обладал неограниченными. Я верила: еще несколько таких людей, как он, и можно начинать революцию». Главными предметами изучения были русский язык, русская классическая литература и различные социалистические тексты, по большей части русские, но также переведенные с английского и немецкого. Более совершенное знание русского вело к более широкому кругу чтения, а чтение часто приводило к прозрению, подобному тому, что испытал будущий революционер М.Дрей, читая «Прогресс в мире животных и растений» Д. И. Писарева:
Все старые, традиционные взгляды, усвоенные мною с детства без критики, разлетелись, как дым. Мир лежал передо мной простой и ясный, и я сам стоял среди этого мира спокойный и уверенный. Ничего таинственного, пугающего, непонятного в мире для меня не осталось, и я думал, как гетевский Вагнер, что я многое уже знаю и со временем узнаю все... Мне казалось, что никаких прорех в моем миросозерцании нет, что никакие колебания и сомнения более не возможны, и что я навсегда приобрел твердую почву под ногами...
Теперь, оглядываясь назад, я вижу, что это было лучшее время моей жизни. Никогда больше я не испытывал так интенсивно того восторга, который дается первым пробуждением мысли и впервые раскрывающейся перед тобой истиной.
Благодаря пробудившейся мысли, европейской одежде, хорошему русскому и новому, часто нееврейскому, наставнику, множество еврейских кружковцев и самоучек попадало на «островки свободы» русской радикальной молодежной культуры (где их встречали, среди прочих, русскоязычные дети прежних мигрантов). «Они говорили со мной как с равным! — писал Абрахам Кахан. — Как будто я был одним из них! Не делая никакого различия между христианами и евреями! В духе истинного
равенства и братства!» Главная задача кружков, какую бы разновидность социализма они ни проповедовали, состояла в том, чтобы переделать мир по своему образу и подобию, свергнуть всех отцов и возвестить царство вечной молодости.Жизнь обрела новый смысл. Наше общество построено на несправедливости, которую можно уничтожить. Все могут быть равными. Все могут быть братьями! Вот так же, как в доме Володьки, — все равны и все братья! Это можно сделать! И сделать это необходимо! Ради такого нового мира все должны быть готовы жертвовать собой.
Я разделил мир на две группы: «они» и «мы». На «них» я взирал с жалостью и презрением. Каждый мой друг бывший одним из «них», представлялся мне существом несчастным. И в то же самое время новая вера пробудила лучшие черты моей натуры, сделала меня более терпимым, позволила мне говорить спокойно, даже когда к сочувствию примешивалось презрение. Мной овладело подобие религиозного экстаза. Я сам себя не узнавал.
Мать Мандельштама, которая «первая... в роду дорвалась... до чистых и ясных русских звуков», жила в Вильне примерно в то же время; ее круг был чуть более литературным и менее революционным, но кто бы заметил разницу?
Все время литературная страда, свечи, рукоплесканья, горящие лица; кольцо поколенья и в середине — алтарь — столик чтеца со стаканом воды. Как летние насекомые под накаленным ламповым стеклом, так все поколенье обугливалось и обжигалось на огне литературных праздников с гирляндами показательных роз, причем сборища носили характер культа и искупительной жертвы за поколенье...
Восьмидесятые годы в Вильне, как их передает мать. Всюду было одно: шестнадцатилетние девочки пробовали читать Стюарта Милля, маячили светлые личности с невыразительными чертами и с густою педалью, замирая на arpeggio, играли на публичных вечерах новые вещи львиного Антона. А в сущности происходило следующее: интеллигенция с Боклем и Рубинштейном, предводимая светлыми личностями, в священном юродстве, не разбирающем пути, определенно поворотила к самосожженью.
Как высокие просмоленные факелы горели всенародно народовольцы с Софьей Перовской и Желябовым, а эти все, вся провинциальная Россия и «учащаяся молодежь», сочувственно тлели, — не должно было остаться ни одного зеленого листика.
В 1870-х и 1880-х годах определенная часть риторики равенства и самопожертвования была откровенно христианской. О. В. Аптекман, чей отец был «одним из первых пионеров русского просвещения среди евреев Павлодара», открыл и Евангелие, и «народ» в «чудном образе крестьянской девушки» Параши Бухарициной в Псковской губернии в 1874 году.
Я — социалист, а Параша — христианка, но эмоциональная основа у нас была общая; и я готов был на всевозможные жертвы, и она была вся — самопожертвование... И первая моя ученица — Параша, отдавшись моему пониманию Евангелия, сама стала социалисткой. Я был тогда экзальтирован, притом еще и в религиозном отношении: это было сложное и довольно-таки путаное душевное состояние, в котором рядом уживалось реально-социалистическое миросозерцание с евангелически-христианским.
Соломон Виттенберг, согласно его ученику М.А. Морейнису, был многообещающим талмудистом, когда в возрасте девяти лет он выучил русский язык и уговорил родителей отдать его в Николаевскую гимназию. В августе 1879 года, в ночь перед казнью за попытку покушения на Александра II и спустя день после отказа принять христианство, Виттенберг писал друзьям (большинство которых были молодыми еврейскими бунтарями):
Мои друзья, мне, конечно, не хочется умереть, и сказать, что я умираю охотно, было бы с моей стороны ложью. Но это последнее обстоятельство пусть не бросает тени на мою веру и на стойкость моих убеждений; вспомните, что самым высшим примером человеколюбия самопожертвования был, без сомнения, Спаситель: однако, и он молился: «Да минует меня чаша сия». Следовательно, как я могу не молиться о том же? Тем не менее, и я, подобно ему, говорю себе: «Если иначе нельзя, если для того, чтобы восторжествовал социализм, необходимо, чтобы пролилась кровь моя, если переход из настоящего строя в лучший невозможен иначе, как только перешагнувши через наши трупы, то пусть наша кровь проливается; пусть она падает искуплением на пользу человечества; а что наша кровь послужит удобрением для той почвы, на которой взойдет семя социализма, что социализм восторжествует и восторжествует скоро — это моя вера. Тут опять вспоминаешь слова Спасителя: «Истинно говорю вам, что многие из находящихся здесь не вкусят смерти, как настанет царство небесное», я в этом убежден, как убежден в том, что земля движется. И когда я взойду на эшафот, и веревка коснется моей шеи, то последняя моя мысль будет: «И все-таки она движется, никому в мире не остановить ее движения».