Ермак. Том II
Шрифт:
– Ух, и вольно бы тогда дышалось на Руси! – сквозь смех выговорил Ермак.
Мещеряк в раздумье сдвинул брови.
– Нет, – покачал он большой головой. – Не быть этому на Руси! Как только на Святой земле появились приказные крысы да иуды, с той поры и пошло заворуйство и лихоимство! И не будет ему перевода до конца века.
– Вишь ты, что выдумал! – весело удивился Ермак. – Так и не будет перевода?
– Хочешь верь, атаман, хочешь нет, но, видать, руки у того, кто к складам да амбарам, да к торговлишке приставлен, так устроены, что чужое добро к ним прилипает!
– Вон оно что! И у тебя, выходит,
– Мои руки чистые: своего не отдам и чужого не возьму!
– Добрый порядок! – уже не смеясь, похвалил Ермак. – Ну, сказывай, что с припасами?
– Беречь надо, – ответил Мещеряк.
– Коли так, будем беречь, – согласился атаман. – Зови Савву!
Загорелый, жилистый поп предстал перед Ермаком.
– Ведомо тебе, что наступает Успеньев пост? – спросил атаман.
– Уже наступил, – поклонился Савва. – Добрые люди две недели блюдут пост, а наши повольники скоромятся.
– Какой же ты поп, коли дозволяешь это?
Савва поскреб затылок:
– А что поделаешь с ними? Да и не знаю: то ли я поп, то ли я, прости господи, казак? С рукомесла сбился.
– Вот что, милый, – негромко сказал Ермак, – предстоит нам идти на зимовье. А перед тем, как решить, что делать, повели всему воинству поститься, да не две недели, а сорок ден. Слышал? Можно то?
– Казаки не иноки и не пустынники… – заикнулся Савва. – Не выдюжат… согрешат.
– Так ты молебен устрой да богом усовести их. Адом пригрози. Тебе виднее. А на все время поста мое атаманское слово – отдых!
Расстрига тряхнул волосами:
– Будет так, как велено! Выдержат искус, атаман!
– Ну, молодец поп! Спасибо тебе. – Ермак хлопнул Савву по плечу.
Вскоре в Карачине-городке отслужили молебен. Иерей, облаченный в холщовую ризу, торжественно распевал тропари, курил смолкой, а сам умильно и с хитрецой поглядывал на повольников: «Кремешки и грешники! То-то постовать заставлю вас!»
А «кремешки» и «грешники» стояли с опухшими лицами: комары и неистребимый гнус за летние недели искусали их лица, шеи, руки. Не спасали ни смоляные сетки, ни дым костров.
Склонив голову, среди казаков стоял и Ермак. Тяготы и заботы оставили следы и на его лице. В бороде атамана еще больше засеребрилось прядей.
Чувство жалости наполнило сердце попа, голос его задрожал: «Какой тут пост! Едой бы крепкой побаловать трудяг. Устали, бедные!»
А воины и впрямь утомились. Теперь они, как селяне, вспахавшие поле, умиротворенно слушали молитвы, старательно крестились и кланялись хоругвям. Когда Савва оповестил их о сорокадневном посте, никто ни словом не взроптал.
Стоявший рядом с Ермаком Иванко Кольцо протяжно вздохнул:
– О, господи, помоги угомонить плоть!
Ермак взглянул на атамана, заметил горячий блеск его глаз и подумал: «Этот и до могилы не угомонится!»
Матвей Мещеряк тут же, на молитве, отозвался на слова попа:
– Браты, перенесли мы тяжкие испытания и стали крепкими и непобедимыми! Так железо крепчает и становится годным для меча только в огне горна! Испытаем, браты, дух свой еще и постом и подумаем, как быть? Пусть каждый из вас честно прислушается к своей совести, что она скажет. Правду ли я говорю?
– Правду! – хором ответила громада.
Лицо Ермака просветлело. Добрыми глазами оглядел он своих бойцов: «Вот когда все казачьи думки слились
воедино!»– Батько, – прошептал ему на ухо Кольцо. – А коли повоюем Сибирь, быть тут казацкому царству!
Всегда охотно об этом говоривший, Ермак вдруг нахмурился и промолчал.
4
Четырнадцатого сентября тысяча пятьсот восемьдесят первого года казаки покинули Карачин-городок и отплыли вниз по Тоболу. Берега были охвачены осенним багряным пламенем. Желтели и осыпали яры золотыми листьями догоравшие березки, трепетали на солнце лиловые листья осины. По буграм, откосам, берегам розовели, бурыми, рыжими разводьями ярко пестрели леса. Стояли сухие и красные дни осени.
Вдали выступили утесы, на них, торжественный, сияющий под солнцем, шумел кедровник. Струги вышли на стремнину; с каждой минутой утесы все больше расходились в стороны, и вдруг разом за ними распахнулась водная ширь.
– Иртыш-батюшка! – полной грудью вздохнул Ермак.
Казаки сняли шапки, кланялись великой реке, черпали горстями воду и пили.
– Студена!
И не только вода оказалась студеной. В лицо ударил холодный ветер-бедун, он поднимал высокую свинцовую волну, и хлестала она в глинистый берег. Ермак прислушался к шуму ветра. Долетели до него и отдельные отрывочные слова:
– Вот коли подоспела осень. Стужа, ветер…
– Годи, не спорь, Кучум шатры теплые припас для нас.
Раздался веселый окрик Брязги:
– Браты, не унывай. Ударим – или Сибирь наша, или с ладьи – прямо в рай. Казаку пугаться нечего. Гей-гуляй! Песню!..
Могучие голоса огласили Иртыш:
Не шуми, мати зеленая дубравушка,Не мешай мне, добру молодцу, думу думати…День быстро угасал, надвигались сумерки. На правом берегу Иртыша замаячили огни. Смолкла песня. За бортами стругов плескала волна, но сквозь шорохи и плеск слышался гомон и топот коней.
– Вот коли доплыли! – с горечью сказал Савва. – Хан Кучум, поди, давно нас поджидает.
– Струсил? – спросил его Ермак.
– И у храброго сердце замрет перед битвой последней, – не скрываясь, ответил поп.
В густых талах шумит и стонет ветер, и в ответ ему глухо ропщет Иртыш. Грозно вздулась сердитая река, торопит ладьи. Ночная тень окутала весь мир.
– Как будем, батько? – Перед атаманом появился кормчий Пимен.
– Всю ночь плыть! – решительно сказал Ермак. – А трубачам играть отход ко сну.
Стих шум на стругах. Усталые казаки вповалку спали. Ермак всю ночь не сомкнул глаз, думал: «Близится час, последний час, когда решится участь всей дружины. Теперь ничто уж не остановит схватку!»
Вечером на пятьдесят второй день от начала похода, осторожно плывя, казаки подошли к городку Атик-мурзы. Посланный Богдашка Брязга прознал, что крепостца, обнесенная валами, покинута жителями, мурза бежал.
Городок оказался мал, тесен, и, что горестнее всего, в нем не нашлось ни хлебных, ни мясных запасов. Казаки приуныли. От ночной стужи они забрались в брошенные мазанки и землянки, расставив дозоры. Но отдыхать не пришлось: за Иртышом, на высоком яру, запылали яркие костры и оттуда всю ночь доносилось конское ржанье, рев верблюдов и разноязычный гомон.