Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Затеяли мы 16-го общий спектакль на рождестве. Бог весть, состоится ли?

4…

Нынче я играла «Укрощение строптивой», была очень интересна, видела своего музыканта. Вильде был очень мил. И что еще? Ничего, должно быть. Славно. В театре было весело. Приехала домой, разозлилась – теперь опять ничего. Лягу сейчас спать.

5…

Господи прости, ну как тут не позавидовать; я сознаю, что эго гадко, мерзко, но что же делать? Чем лучше меня Васильева 2-я? Ей все, а мне ничего… Не завидую я ни ее букетам, ни ее бенефисам, пусть ей дадут 365 бенефисов в год, я и тогда не позавидую, но только зачем она играет в воскресенье «Ошибки молодости»? В этом я ей положительно завидую. Что мне делать? Я ни за что не отстану от этой мысли, хоть бы пришлось драться с Васильевой 1-й и К°. Все только обещают. А как мало я привыкла думать, например, о том, что я говорю, и потому не могу говорить ни о чем серьезном.

Я было бросила совсем писать, да напрасно.

Тут-то и нужно писать, тут-то и нужно думать, а я бросила, записывала всякие глупости, от которых теперь самой стыдно. Господи, как я часто думаю, что бы со мной было, если бы я не была знакома с Н. М. и Г… Я была бы просто уродом, меня бы мучила моя жизнь, из которой не было бы выхода.

К чему это я пишу? Слава богу, что это все случилось не так. Сыграла я «Сверчка» и… ничего. Я недовольна собой. Успех мой немножко было вскружил мне голову, но, пришедши в себя, я вижу, что это не годится. А я-то мечтала быть великой актрисой… Впрочем, кто же из нас не желал бы быть чем-нибудь особенным в то время, когда мы еще очень молоды. Но во всяком случае это не разочарование, нет, буду работать. Ведь я работаю очень лениво… Недавно меня Г… спрашивал, почему я люблю драматическое искусство. Сознаю ли, что приношу пользу, или меня к этому побуждает тщеславие, аплодисменты… Ему я ничего не могла ответить, потому что серьезно над этим никогда не думала, а попробую ответить себе. Я бы желала, чтоб бедный человек уходил из театра с мыслью, что есть хорошая другая жизнь, или, сочувствуя страданиям актрисы, он бы забывал свои страданья, о своем горе, я бы желала, чтоб он смеялся от души и забывал, что он в театре. Вот почему я люблю искусство. Желаю от всей души приносить пользу, но приношу ли?.. не знаю. Но и мне совсем не неизвестно тщеславие. Я люблю, когда аплодируют мне, если только эти аплодисменты вызваны искренним сочувствием мне. Аплодисменты выражают сочувствие, а я хочу, чтобы мне сочувствовали. Прежде я не думала и не понимала хорошенько, что мне нравится, но Г. заставил меня подумать. Но ко всему этому присоединяется чувство удовольствия, когда я на сцене. Незаметным образом я иногда переживаю чужую жизнь» (курсив мой. – Т. Щ.-К.).

На этом, к сожалению, обрываются эти полудетские записки. Но уже и из них видно, какая глубина была в этой молчаливой девушке, которая «не умела говорить». Она действительно неспособна была вымаливать себе роли или унижаться перед начальством, она и в дальнейшей жизни никогда не умела быть «бойцом» за свои интересы: вырастала она во весь рост и не знала ни смущения, ни робости только тогда, когда дело шло о том, чтобы заступиться за товарища или поправить какую-нибудь несправедливость; но за себя она ни просить, ни вступиться не умела. Надя Васильева, о которой она пишет, имела поддержку в лице своей влиятельной матери (Васильевой 1-й, видной актрисы). Ермолова же шла одна. Отец ее – как ни ценили актеры в его лице своего незаменимого помощника – у «начальства» влияния не имел. Самарин хорошо относился к нему, не раз выручал его – сам вызвался платить за Машеньку в школу, пока ее не приняли на казенный кошт, затем предложил вносить плату за Анну Николаевну в гимназию… Но у Самарина было всегда какое-то двойственное отношение к Марии Николаевне. Со времени ее блестящего дебюта, когда она нанесла его актерскому самолюбию два удара – первый, что он не разглядел и не угадал ее дарования, и второй, что она затмила его во время представления «Эмилии Галотти», – Самарин точно затаил против нее какое-то неудовольствие. С другой стороны, он, как одаренный и впечатлительный артист, не мог иногда не поддаваться чарам ее таланта и даже плакать над ее игрой, но и за эту невольную дань сердился на нее, – и надеяться на его поддержку было трудно. Отец мог только раз в год, в свой бенефис, давать ей роли (тогда бенефициант имел привилегию выбирать для своего бенефиса исполнителей); хотя он был человеком недюжинным, но не мог в силу недостатка образования обладать вполне развитым вкусом. Выбирая пьесы, выбирал то, что в эпоху его молодости казалось ему интересным и увлекательным. В результате этого он ставил в свой бенефис «Парашу-Сибирячку», и юной Ермоловой приходилось играть пьесу напыщенную, ходульную, не способную из-за своей фальши взволновать ни зрителя, ни исполнительницу. Мария Николаевна очень страдала от этого. Она писала К. П. Щепкиной: «Я ни перед кем не буду оправдываться, а только вам скажу, что то, что заставило меня играть «Парашу-Сибирячку», то заставило играть и теперь «Материнское благословение». Я уговаривала отца дать что-нибудь другое, но он поставил на своем» [21] .

21

«Письма М. Н. Ермоловой», М.-Л., изд. ВТО, 1939, стр. 33.

Ермолова задыхалась в тех пьесах, которые одни из ее биографов называет «эпохой теней». Одна Н. М. Медведева поддерживала ее и словом и делом, – она не оставляла ее, проходила с ней роли, каждый свой бенефис занимала ее и вообще всячески старалась поддержать ее дух.

Так шли трудные годы после изумительного дебюта Ермоловой, так проходили ее дни и ночи – в тоске билась она крыльями о решетку, – и целых пять лет длился этот искус. Кто знает, может быть, эти кипящие в ней силы не дали бы в дальнейшем такого бурно-пламенного расцвета, если бы они разменялись на частые приятные роли, легкий успех и радость актрисы, – не накопилось бы такого богатства, каким она поразила впоследствии в своих великих созданиях.

Материально,

правда, стало легче: Машенька стала на ноги, бюджет семьи увеличился почти наполовину (она была принята на 600 рублей в год). Можно было переехать из подвала в верхний этаж… Конечно, это был тот же церковный двор, тот же покосившийся домишко, но все же было светлее, просторнее… Летом стали ездить во Владыкино… Это была подмосковная деревушка. Теперь – черта города, а тогда – глушь, с лесами, полями и соловьями. Это, между прочим, было место, где Мария Николаевна впервые, лет тринадцати, познакомилась с природой, – до того времени все, что она знала, была церковная «травка» да разве еще Сокольники, куда изредка летом в праздники отправлялись всей семьей пить чай «на воздухе», – там так называемые «самоварницы» держали для приезжающей публики самовары, молоко и нехитрую закуску.

Но жизнь продолжала идти словно в полусне. Тесно было гениальному дарованию в «эпоху теней», тесно было молодому уму в домашней обстановке, среди мелких интересов окружающих. И как пчела из тысячи растений и цветов выбирает именно те, которые годятся на выработку ее медвяной жидкости, так богатая натура молодой девушки, почти ребенка, без руководителя, без указаний, кроме чисто сценических указаний верного друга, Н. М. Медведевой, выбирала людей, в которых можно было найти что-то необходимое для ее развития, для ее ума.

Кто окружал тогда Марию Николаевну?

Прежде всего надо сказать о сестрах ее, Анне и Александре. Александра Николаевна – Саня – была лет на шесть моложе Марии Николаевны, к ней в семье все относились как к «маленькой». Она впоследствии стала артисткой Малого театра и много лет играла там под фамилией Ермоловой-Кречетовой. Я хорошо помню ее классическую красоту, особенно в таких ролях, как Геро в шекспировской пьесе «Много шуму из ничего», Время в его же «Зимней сказке» и т. п. Мария Николаевна очень любила ее и до конца дней заботилась о ней, как старшая о младшей.

Анна Николаевна – Аннета, как ее звали в театральной семье, привыкшей к французским пьесам, – была ближе всех Марии Николаевне. Между ними была разница в три года, и Мария Николаевна часто говорила ей: «Ах, Аннета, когда же ты наконец дорастешь до пятнадцати лет, чтобы ты все могла понимать?» Но если не «все», то многое она поверяла своей сестренке, делилась с ней мечтами и надеждами, а позже считала ее своей «совестью».

Хорошенькая кудрявая Аннета в детстве мечтала, конечно, о балетной школе, но ее отдали в гимназию, по желанию и совету того же Самарина: вероятно, в то время он был недоволен успехами Машеньки в балете и решил, что довольно одной «неудачницы» из Ермоловых в театре. Живая девочка сперва огорчалась и плакала, но скоро увлеклась ученьем, и тут выяснились ее блестящие способности. Она кончила гимназию с золотой медалью и почерпнула из ученья совершенно иные интересы, чем те, что царили у них в семье.

Она сразу же из гимназии пошла на Лубянские курсы (первые в России курсы для женщин с программой мужских классических гимназий), вскоре стала их душой и с шестнадцати лет посвятила свою жизнь делу женского образования с неменьшей ермоловской страстностью, чем ее великая сестра – делу искусства. Понятно, что Анна Николаевна была в кружках молодежи, совершенно отличных от театрального: там были и сходки, и запрещенные песни, и чтение нелегальных книг, и дружба со студентами. Всем этим в свою очередь Анна Николаевна делилась с сестрой и зажигала в ней новые мысли. Все, кто знал Анну Николаевну, помнят ее неугасимый энтузиазм. Я до сих пор встречаю женщин с седыми головами, говорящих с гордостью: «Я училась у Анны Николаевны», и глаза их вспыхивают молодым блеском. В своем докладе, написанном ею по поручению женского конгресса в Чикаго, Анна Николаевна недаром говорит: «Память о Лубянских курсах наверно жива во всех, кто был на них хоть год или два».

В те далекие годы серьезная не по летам девушка иногда даже огорчала сестру своей усидчивостью, ей хотелось отвлечь ее хоть на время от ее занятий, но это было невозможно. У Анны Николаевны характер был твердый, и она знала, чего хочет. Ее двоюродная сестра вспоминает ее фигурку с заложенными за спину руками, когда она расхаживала по крохотной терраске владыкинского домишки и говорила: «Нет, отец, ты неправ». Непривычные для отцовского уха слова. Теперешняя молодежь даже не представляет себе, сколько в те времена требовалось смелости, чтобы открыто спорить с родителями. Анна Николаевна больше жила вне дома, на уроках, на лекциях. Марии Николаевне приходилось, когда не было новых ролей и репетиций, частенько сидеть дома. Причем гостей и посетителей отец не допускал. Во Владыкине жилось свободнее. Прогулки, посещения соседей – Соколовых, местных дачевладельцев, – давали возможность встречаться с молодежью. Среди сестер Соколовых, обыкновенных барышень, «шерочек», как их называет Мария Николаевна, была сестра Ольга. Она окончила медицинские курсы за границей и впоследствии была одной из первых женщин-врачей, которым разрешили практику в России.

Молоденькая товарка Марии Николаевны по театральной школе, Варя Кудрявцева, очень сошлась с Марией Николаевной. Она была сирота, из школы ее отдали в консерваторию. Впоследствии она была гражданской женой поэта-народника Васюкова и сама давала уроки музыки. Отношения ее с Марией Николаевной не прерывались до ее смерти. В то время это была очаровательно хорошенькая девушка, к которой Мария Николаевна относилась как старшая, и они по-детски еще вместе задумывались над разными «мировыми» вопросами. В числе знакомых Марии Николаевны были Васюков и молодые юристы Саша Наврозов – двоюродный брат Марии Николаевны, товарищ ее детских игр, и другие его приятели. Вся эта молодая компания собиралась, спорила, обсуждала разные события, решала «мировые» вопросы и так или иначе будила в Марии Николаевне мысли и сомнения.

Поделиться с друзьями: