Эротизм без берегов
Шрифт:
У Кремневых собралось общество человек в двадцать, и уже за чайным столом Кожин сказал что-то колкое на мой счет. Я промолчал. Во время танцев я заметил отдельную группу, где чему-то смеялись, — оказалось, что где-то раздобыли одно из моих декадентских стихотворений и теперь комментировали его. Над декадентством смеяться принято, но смеялся с другими и Барбарисик, и даже Нина! Это было слишком. Пекарский резко вступился за часть стихотворения, но дал только повод новым шуткам. Я чувствовал, что, отмалчиваясь, я все более и более теряю способность говорить, но решительно не
Не вспомню теперь всех мелочей, всех уколов, которыми преследовали меня весь вечер. Мне следовало бы уйти ранее, отговорившись хоть головной болью, но какое-то глупое самолюбие удержало меня: «Как? я признаю себя побежденным!» За ужин я сел с какой-то тупой болью в сердце, как-то стыдясь поднять глаза на других. Вероятно, на мою молчаливость обратили внимание, потому что среди других шутливых тостов Кожин провозгласил <также?>:
— Выпьемте еще за Альв<иана> Алекс<андровича>, господа, — продолжал он, — а то он сегодня в меланхолич<еском> настроении духа и против обыкновения не произнес ни одного гениального изречения.
Все уже так привыкли смеяться, что рассмеялись и тут. Улыбнулась даже Нина. Кровь бросилась мне в голову. Одну минуту я хотел ударить Кожина, но понял, что это было бы банально. Нужно было что-нибудь ответить. Я встал <4 слова нрзб>, напрасно стараясь придать лицу гордое выражение, но что говорить, — я не знал.
— Я… господа… Мне остается, конечно… Вообще благодарю г. Кожина и принимаю его тост.
Опять кто-то улыбнулся. Барбарисик засмеялся, а Кожин шепнул Бунину так, что я это слышал:
— Вот то недостававшее гениальное изречение.
Я сел, покрасневши, как институтка. Как сквозь сон слышал я какое-то резкое замечание Пекарского и голоса, примирявшие их. Я был уничтожен, подавлен, я, — привыкший везде быть первым.
Вставали из-за стола.
— Посмотрите, посмотрите, — говорил довольно громко Барбарисик, — видите, как он приумолк, а бывало, один говорил за всех.
Кажется, я ушел, не простившись ни с кем, на улице я посылал проклятия звездам, а дома, задыхаясь, бросился на кровать. Вечным памятником этого отчаяния осталась моя элегия, начинающаяся стихами:
Муза, погибаю! сознаю бессилье! В клетке не помогут поднебесья крылья, Против оскорблений и насмешек света Струны золотые не спасут поэта.[Утром я послал Кожину вызов на дуэль.]
Глава шестая
На другой день было свидание. Но мне было так скверно на душе, что сначала я зашел в ресторан и встретил Нину, уже довольно плохо сознавая, что я делаю.
Нина деликатно ни одним словом не обмолвилась о вчерашнем — я тоже не заговаривал об этом из малодушия. [В гостинице я спросил себе коньяку].
— Альвиан Алекс<андрович>, не пейте больше, — остановила меня Нина.
— Даже на «вы»? прелестно!
— Ну — не пей, Альвиан.
Я
рассмеялся в ответ и стал безумно целовать ее. [Под влиянием выпитого вина она начинала казаться мне очень хорошенькой].— Нина, многим говорила ты о любви?
— Многим.
— И всем лгала?
— Нет, я их всех любила.
Вино и поцелуи опьяняли меня [все больше].
— А меня ты любишь?
— Я могу задать тебе такой же вопрос.
— Неужели нам объясняться в любви?
[— Как хочешь].
Она дружественно, но настойчиво отодвинула от меня бутылку и привлекла к себе мою голову.
— Конечно, я люблю тебя. Неужели ты думаешь, что иначе я позволила бы тебе так обращаться со мной?
«Теперь или никогда!» — мелькнуло в моей голове.
— Нина, ведь ты же знаешь, что и я люблю тебя!
— А, наконец ты сознался.
— Нина, мы были с тобой безумцами.
— В чем же?
— Или выходи замуж за Бунина, или будь моей.
— Ты с ума сошел, делая мне такие предложения!
— Тогда выходи замуж, и мы опять будем счастливы.
— Напрасно ты воображаешь, что после замужества я буду с тобой видаться!
«А, — подумал я, — меня хотят поймать на удочку вечной разлуки».
— Да, воображаю.
— Почему ты так уверен?
— Потому что ты любишь меня. Потому что ты даже не выйдешь за Бунина, а будешь моей.
Я охватил ее за талию и целовал, целовал без конца. Шторы были опущены, полусумрак, вино, поцелуи делали меня безумным.
— Пусти меня!
— Нет! ты должна быть моею.
У нас началась борьба. Молча, тяжело дыша, мы не сдавались друг другу. Если она уйдет сегодня, с ужасом думал я, все будет кончено: она не вернется. Эт<а> мысль придавала мне отчаянья.
— Ты должна быть моею!
— Пусти — или я закричу.
Она уже высвободилась из моих рук. Я готов был на все.
— Нина! послушай! неужели же Бунина достойна ты! Какая жизнь ждет тебя с ним!
— Я не хочу отвечать вам. Пустите меня.
— Нина, ведь я же прошу тебя быть моей женой.
— Ты говоришь так потому, что пьян.
— Нет, я всегда думал это, но я должен обладать тобой до свадьбы. Иначе сказали бы, что я до того влюбился, что даже предложил руку. Я презирал бы себя!
— В таком случае и я вас презираю, Альвиан Александрович!
Последним движением она вырвалась от меня. Руки у меня опустились. Я видел, как Нина приводила в порядок платье, надела пальто, шляпку, взяла зонтик, папку Musik — и вышла.
Я бросился ничком на ковер, бился, как раненый [зверь], и повторял: «Все кончено! все кончено!» Но почти тотчас я вскочил, охваченный новой мыслью.
— Объясниться с ней, сейчас же, немедленно, или будет поздно!
Свежий воздух, однако, отрезвил меня. Подъехав к воротам, я передумал и приказал извощику <так!> ехать ко мне домой. Наша горничная ужаснулась, увидя меня: ворот сорочки был разорван, сюртук расстегнут, волоса всклокочены. Моя мама, добрая старушка, уже давно сокрушавшаяся о моем ужасном настроении духа, хотела идти расспросить меня, но я запер перед ней дверь и бросился на кровать.