Эсав
Шрифт:
Наутро после возвращения, когда все слезы радости уже высохли и все соседи повидали пришедшего, Авраам отправился искать своего друга Лиягу Натана и обнаружил, что тот сидит за своим всегдашним столиком в библиотеке «Бейт-Нееман» и совершенствуется в тонкостях глагольных времен в английском языке. Они обнялись и разразились слезами. Отец рассказал ему о своих приключениях в армии и в пустыне, и Лиягу, мягко улыбнувшись, сказал: «Брось, Авраам, забудь. Главное, что все это позади». Сам он, как уже говорилось, отслужил войну в Иерусалиме и внес свою лепту в союз между кайзером и султаном посредством перевода артиллерийских инструкций с немецкого языка на турецкий и рецептов баклажанных блюд — с турецкого языка на немецкий. Отец даже запомнил, что «Баклажаны а-ля Имам Байялдей» были переведены на немецкий как «Der Imam ist in Ohnmacht gefallen», то бишь «Имам, утративший мужскую силу», и со смехом рассказывал нам об этом.
Каждое утро Лиягу выглядывал из окна своей комнаты, дабы убедиться, что другие перспективы были еще хуже. Во дворе Колараси лежали закованные в кандалы рекруты и дезертиры, ожидая отправки на
Только восход солнца нарушал его спокойствие. Монастирцы, народ мыслителей и созерцателей, имели обычай поручать своим юношам научные исследования, и Лиягу, со времени своей бар-мицвы, каждое утро, проснувшись на рассвете, взбирался на Сторожевую гору отметить точное время восхода солнца. Им словно безумие овладело — составить полную таблицу восходов на сорок девять лет подряд, а затем посвятить дни своей старости расшифровке их секретов и взаимозависимостей. Даже сейчас, невзирая на армейские правила, он исчезал с зарей, чтобы забраться на гору и, сделав свои записи, поскорее вернуться.
Однажды утром, когда Лиягу украдкой пробирался обратно в здание комендатуры, ему не повезло и он встретил в коридоре немецкого генерала Фалькенхайна, которому две из дочерей навара взбаламутили в ту ночь все пять чувств. На голове генерала торчал причудливый букетик из цветов жасмина, а сам он пребывал в похоронном настроении по причине полной выдоенности кошелька и мошонки. Он размахнулся, отвесил Лиягу тяжеленную оплеуху и немедленно отправил его в военно-полевой суд как дезертира. Турецкий командир, очень симпатизировавший юноше, доложил генералу, что обвиняемый казнен, и, никому ничего не говоря, запер моего дядю в одном из подземных складов огромного здания вместе с кипой материалов для перевода. Назавтра этот офицер был отправлен в сражение под Газой, где и погиб, и мой дядя Лиягу остался в подвалах комендатуры в полном одиночестве, если не считать десятков ящиков с консервами, многих тысяч документов и полуразвалившегося деревянного макета Храма с авторской подписью миссионера Конрада Шика. Позади макета высился большой загадочный деревянный шкаф на колесах с приделанными к нему оглоблями. Поначалу Лиягу предположил, что Конрад Шик изготовил заодно и копию Ковчега Завета, но вскоре обнаружил, что внутрь шкафа вмонтированы какие-то складные рычаги, а продолжив обследование, нашел там вдобавок три петли для повешения, устрашающий деревянный кол и сильно заржавевшую малогабаритную гильотину для отрубания пальцев. То был передвижной турецкий эшафот Иерусалимского вилайета. [29] Лиягу охватил ужас, но затем, по мере того как он попривык к соседству чудовищного сооружения, а скука и холода стали усиливаться, он тщательно изучил приложенные к устройству инструкции и в качестве развлечения перевел их на все известные ему языки. Затем он взломал дверь в соседнюю комнату, где обнаружил сотни великолепных чучел всевозможных водоплавающих птиц, застывших в прыжке камышовых котов, стеклянноглазых стервятников, наполовину облысевшего гепарда и многих прочих животных, а также банки с заспиртованными пресмыкающимися. То была коллекция некоего Эрнста Гримгольца, лютеранского пастора, видимо питавшего, как и большинство натуралистов того времени, неуемную страсть к убийству и потрошению животных, которая так и проглядывала сквозь все их научные изыскания. Теперь Лиягу, этот бесполезный специалист по приготовлению баклажанов, полевым казням и формулам навесной стрельбы, стал еще и бесполезным специалистом по фауне Земли Израиля.
29
Вилайет — административная единица в Оттоманской империи (тур.).
Зима в тысяча девятьсот семнадцатом году наступила рано, и последние месяцы войны мой будущий дядя провел в холоде и одиночестве. От темноты он не страдал, потому что обладал поистине совиным ночным зрением — длительные наблюдения за звездами наделили этим свойством всех до единого монастирцев. Холод же он пытался победить с помощью энергичных подпрыгиваний на месте, беглого перевода с языка на язык и бесплодных ударов в толстую дверь, а свое душевное равновесие поддерживал тем, что отмечал каждый прошедший день черточкой на стене. Но его отчание нарастало. Случались дни, когда жизнь становилась ему постылой. Время от времени он разражался страшными воплями в надежде, что кто-нибудь их услышит. Но подвальные стены были очень толстые, да к тому же он и сам понимал, что если кто и услышит его призывы, то наверняка примет их за отголоски давних воплей какого-нибудь из тех несчастных узников, что некогда погибли от истязаний в этом подземелье — ведь и самому Лиягу уже порой слышались такие голоса.
В праздник Хануки исполнился ровно год его заточения. В Иерусалиме шел снег, и, когда Лиягу зажег фитили, плавающие в кунжутном масле, и тонким, одиноким голосом пропел песни победы и доблести, он никак не мог себе представить, что в эти самые мгновенья город объявляет о своей капитуляции и англичане входят в его ворота. Месяц спустя, в один из чудовищно холодных дней месяца тевет, он открыл дверь передвижного эшафота, намылил одну из его петель, смазал маслом и проверил рычаг люка и уже встал было на подставку для казнимых, как вдруг со стороны двери послышался громкий стук, а затем — треск дерева, сокрушаемого ударами лома. Лиягу затрясся и закричал по-турецки, что у него нет ключа, но тут дверь рухнула, и в подвал вошли два офицера в незнакомых мундирах. Тот, что помоложе, был в кавалерийских сапогах и в очках с такими толстыми линзами, что они напоминали прозрачные
речные камешки. Его звали Артур Спини, и я еще расскажу тебе о нем и о его свершениях. Второй — здоровяк в генеральской форме, с сильным и выпуклым лбом и неожиданно дружелюбным взглядом — телом походил на быка, ладони у него были широкие, как лопаты, а багровый подбородок будто высечен из камня. Лиягу сразу понял, что это британские офицеры, потому что их коротко подстриженные усы не были ни нафабрены, ни навощены. Следующее усилие мысли разъяснило ему, что перед ним наверняка тот самый генерал Эдмунд Генри Хайнман Алленби, чье имя он многократно встречал в материалах немецкой разведки, которые ему доводилось переводить.Двое англичан были потрясены, обнаружив перед собой странного турецкого солдата с веревкой на шее, в окружении консервных банок, чучел животных и военных документов. Лиягу трясся от холода и страха, хорошо понимая, что, если дойдет до объяснений, он может навлечь на себя большие неприятности. К счастью, он заметил, что взгляд прославленного генерала то и дело обращается к птичьим чучелам, и тотчас сообразил, в чем его спасение. Расслабив петлю на шее, он поспешил представить ему всех птиц до единой соответственно их английским, арабским, немецким, ивритским, а также латинским названиям.
Алленби, большой любитель пернатых, пришел в совершенный восторг. «Обрати внимание на этого парня, Артур, — сказал он близорукому кавалеристу перед тем, как отправить Лиягу домой. — Похоже, что от него еще будет польза».
ГЛАВА 8
Авраам вернулся в пекарню Эрогаса. Обрадованный пекарь купил ему ботинки и одежду и стал учить всем премудростям своего ремесла—тайне правильной дозировки соли и сахара, что позволяет «управлять дрожжами, комо кавайликос», [30] секрету точных движений лопаты при посадке буханок в печь и при их извлечении на белый свет и ашкеназийскому способу плетения пятничных хал. В порыве доверия Эрогас открыл ему и величайший из своих секретов — уменье плевать «армянским плевком» на пылающие кирпичи и расшифровывать шипенье испаряющейся слюны.
30
Комо кавайликос — как лошадьми (ладино).
Авраам приходил в пекарню около часу пополуночи, пробуждал дрожжи к жизни и разжигал дрова в печи. Два часа спустя появлялся и сам Эрогас, пряча побагровевшие от слез и бессонницы глаза. Стоя у печи, пекарь долгими ночами изливал перед Авраамом свое горе-злосчастье. Вот уже десять лет прошло с его первой брачной ночи, а он так ни разу и не притронулся к жене. Злые языки твердили, что в тот час, когда из пекарни начинает подниматься кислый дух, жена Эрогаса, узнав по этому запаху, что тесто уже начало всходить и теперь его нельзя оставить без присмотра, приглашает на свое ложе мужчин «не из наших», — но правда состояла в том, что постель Мансаньики увлажняли только ее собственные слезы.
Первая брачная ночь продолжала жить в памяти несчастного пекаря, и он с откровенностью, даруемой лишь долгим страданием, посвящал Авраама во все ее, самые постыдные детали. «У нее там, внутри, был вроде рот задыхающейся рыбы», — говорил он, с отчаянием выискивая сравнение, которое объяснило бы загадку зубастой пасти, прятавшейся в теле его жены. Одной рукой он насекал канавки в приготовленных для выпечки буханках, «чтоб не лопались, где им вздумается», а другой помогал себе рассказывать, как старухи выжигали на его простынях заклинание «Бог Всемогущий» и разбрасывали под кроватью наживки из молочного варенья.
Видимо, пристрелка этих могучих старушечьих средств не была особенно точной, потому что они поражали не те цели. Лысина Эрогаса покрылась побегами курчавых волос, его профессиональный кашель пекаря как рукой сняло, а боли переместились из спины в большие пальцы ног. Но его вечный страх, постоянная эрекция и непреходящая бледность по-прежнему оставались при нем. В последней отчаянной попытке старухи поставили на его член двух белых голубок, специализированных на успокоении и размягчении плоти, но те устроились там в идеальном равновесии и уютно ворковали до тех пор, пока пекарь не преисполнился отвращением и отчаянием. Он отмыл плоть от едкого птичьего помета и купил себе длинную широкую ленту египетского полотна — перевязать чресла и прижать строптивый член к животу, дабы он перестал постоянно толкаться и выпирать из штанов, — и с тех пор арабы прозвали его Абу-эль-Хизам, или Отец Пояса.
Хромоножка Мансаньика иногда заходила в пекарню и улыбалась Аврааму своей заячьей улыбкой, которую расщелина в ее верхней губе делила точно поровну между смущением и соблазном. Ее кожа источала приятные запахи, напоминавшие о лакомствах с новогоднего стола. Он стеснительно поворачивался к ней спиной, и еще долгое время после этого ее глаза и руки томили его воображение. Но он заставлял себя оторваться от этих видений и возвращался к собственным страданиям, пусть мучительным и докучным, но, по крайней мере, знакомым в мельчайших деталях. С первого дня возвращения в Иерусалим его преследовал навязчивый сон: черные скалы, белые пятна гусей, проливной дождь и большая девочка. Ее мокрая голова вздернута к небу, груди подпрыгивают на бегу, и каждую ночь ее белые, стесняющие дыхание бедра возносятся над его открытыми глазами. Проходя каменными переулками города, он неотступно видел впереди себя те широкие плечи, те ноги, то бегущие, то скачущие по ступеням переулка, те широко расставленные, испуганные глаза, вдыхал запах влажной земли, поднимающийся от ее волос, слышал грубоватый детский голос, произносящий: «Сара», «Двенадцать лет» — и выкрикивающий: «Ди качкес!» В конце концов он отправился к Лиягу Натану и исповедался ему, кровоточа своими тайнами и слезами, словно очищая плоть от яда.