Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Очень нужно! Очень нужно вызывать на дуэль. Почему же затревожился Пушкин? Веселый насмешник, написавший Нулина и Руслана, вещим, гениальным и простым умом он почуял, что если „ничего еще нет“, то „психологически и метафизически уже возможно“, уже настало время ему самому испить черную чашу и вместе весь непререкаемый и фатальный комизм Черномора ли, старушки ли Наины… о, ведь дело не в летах именно, а в седине и даже дряхлости опыта, хотя бы и в 35 лет:

Прошла моя, твоя весна, Мы оба постареть успели. Но, друг, послушай: не беда Неверной младости утрата. Конечно, я теперь седа, Немножко, может быть, горбата, Не то, что в старину была, Не
так жива, не так мила.
Зато, — прибавила болтунья, — Открою тайну — я колдунья!

Точка в точку с великою и вещею мудростью поэта, с его универсальным умом, что для 16-ти лет может представиться „умом колдуна“, весьма мало говорящим сердцу девушки. Ее вниманье — совсем иное будет, чем его речи:

Мое седое божество Ко мне пылало новой страстью. Скривив улыбкой страшный рот, Могильным голосом урод Бормочет мне любви признанье: „Так — сердце я теперь узнала. Я вижу, верный друг, оно Для нежной страсти рождено; Проснулись чувства, я сгораю, Томлюсь желаньями любви… Приди в объятия мои… О, милый, милый, умираю…“

И что же ответил Финн, когда-то сам и первый полюбивший Наину, т. е. стоявший к ней в неизмеримо ближайшем, по возрасту и, главное, по опыту, расстоянии, чем поэт к своей невесте и потом жене:

Я трепетал, потупя взор!

Что делать — это роковое! А ведь вещун-Пушкин, колдун — Пушкин все видел, все знал, „на три аршина под землею“ он видел не только в 35 лет, но и в 25, когда писал „Руслана“ и „Нулина“, и в последнем эти насмешливые строки:

…………………………. Она все мужу рассказала… Всему соседству описала. Смеялся — Лидин!

Увы, так. Но поспешим к нашей задаче, оставляя иллюстрации. Не было совершенного чистосердечия и „гомерического хохота“ в ее рассказах Пушкину о Дантесе. Не тот смех, не та психика. Смеется, смеется, и вдруг глаза поблекнут. — „Ну продолжай же, Наташа! Так ты его…“ — „Ну хорошо, уж поздно: доскажу завтра“. Речи не договаривались, смех не раскатывался; так — улыбнется, мертвенно улыбнется»'. — «Да что ты, Наташа?» — «Ничего, утомлена. Я рано встала». И вечно утомлена. — «Верна?» — «Конечно!!» — «Довольна?» — «Довольна!» — «Счастлива?» — «Счастлива!» — «Не упрекаешь (меня)?» — «Нет». — «Детей любишь?» — «Люблю». — «Но поговори же, но расскажи же: так ты этого молокососа…» — «Ну оборвала, ну и только, и спать хочу, и дети нездоровы, и завтра надо рано вставать…»

Она совершенно нравственна или, пожалуй, «корректна» в отношении к детям и мужу, и… и… не распинайте же вы ее и не требуйте, чтобы она вдруг запела песенку над ребенком:

Спи, дитя мое родное, Баюшки-баю…

Ничего у нее грешного. Но здесь и кончено все. Она не согрешает. Но ведь вы требуете святого как положительного, вы ищете небесной поволоки глаз взамен мертвенной улыбки ожидаете воздушного смеха:

Проказница младая, Насмешливый потупя взор И губки алые кусая, Заводит скромный разговор О том, о сем. Сперва смущенный, Но постепенно ободренный, С улыбкой отвечает он. (Нулин, на другой день) ………………………………… Вдруг шум в передней… «Наташа, здравствуй!» — «Ах, мой Боже! Граф, вот мой муж!»

Ну, ради Бога, объясните вы все, распинающие «плоть»: откуда взять этот «отрывок» бытия, серебристый звон голоса, когда его нет! Просто — нет! А ведь Пушкин психолог и понимает, что когда этого — нет, то вообще

ничего нет между ними, кроме довольно скучного, скучающего «общего ложа» и привычной, конечно, милой, но не восхитительной столовой. Серебро — общее; посуда — общая; пожалуй, интересы — общие, и, конечно, знакомые. Но не общий — смех:

…Потупя взор И губки алые кусая…

Это — не к нему, не к Пушкину обращено; могло бы обратиться к «Лидину», а за неимением его — вообще отсутствует. Да — нет, и только. Нет смеха; но вы требуете добродетели?! Плохие психологи. Пушкин им не был. Начертав эти стихи, он, конечно, конечно, понимал, что… ничего-то, ничевохенько общего между ним и женой — нет, и что тут — не ее вина (слова его о ней в день смерти: как он ее ценил!), а уж если и есть чья, то, после Бога, устроившего законы мира и бросившего солнце в свой путь, луну — в свой же другой, то еще вина — его, Пушкина, не нашедшего в мире своих путей или не пошедшего по своим путям. Да, как Перцов объясняет, «вина» — Пушкина, и именно здесь — в сфере «своего дома».

Пушкин был решительно груб с «Наташей» (да будет прощена дерзость так ее назвать). Он мог гениально ее ценить, но создать и выжать из себя форм обращения и быта, бытья, «житья-бытья» с той, о которой он записал первые, ранние впечатления:

Все в ней — гармония… Все — выше мира и страстей: Она покоится стыдливо В красе торжественной своей, Она кругом себя взирает — Ей нет соперниц, нет подруг. Красавиц наших бледный круг В ее сиянье исчезает — он не сумел.

В письме к жене, приведенном г. Рцы [1] , Пушкин заговорил несколько как мастеровой. Пусть читатель перечтет письмо, справится.

«Наташа» получила письмо. Села, грустно откинулась назад. И уж не знаю, в какую минуту, но мы слышим из спаленки девушки, — увы, и в замужестве девушки:

Любви роскошная звезда, Ты закатилась навсегда!

Да, и в замужестве девушки! Дайте договорить мысль! Она только фактически стала супругой и матерью, а поэтически и религиозно так и замерла, умерла девушкой. Ведь совершенно очевидно, что если есть поэзия и религия

1

См.: «Мир Искусства», N1-2, стр. 20.

…святыня красоты

в девстве и девственнице, то должна была настать и святость супружества, святость материнства:

Спи, дитя мое родное, Баюшки-баю!

«Я не знаю, я не понимаю, я неопытна, однако тоже, перефразируя стихи поэта,

Не множеством картин старинных мастеров Украсить я хотела бы обитель: ……………………………… В простом углу моем, средь медленных трудов, Одну картину я б хотела вечно видеть: …Чтоб на меня с холста, как с облаков, Пречистая и наш Божественный Спаситель, Она — с величием, Он с разумом в очах, Взирали, кроткие, во славе и в лучах, Одни, без ангелов, под пальмою Сиона».

Она могла этого не написать, но она могла это почувствовать и даже, так сказать, практически к этому приуготовиться; как он мог написать, но вот практически-то к этому приуготовиться и не мог! Не тот тон. Совсем другие речи. И в основе всего — просто не тот возраст и не то «прошлое, прошлое!» — которого «не вернуть!». Пушкин в 16 лет написал — и с странным, страстно-нежным тоном в заключительной строке — «Леду», — сюжет, который, ей-ей, я узнал и он мне пришел в голову за 30 лет! Таким образом, этот маленький «Эрос», который мы называем Пушкиным, «зрелым» почти родился и дальше все «зрел» и «перегорал».

Поделиться с друзьями: