Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дело обстояло просто. На столе среди фарфорового сервизишки была одна эмалированная тарелка. Её-то он и швырял об пол, производя звон и треск; затем ловко незаметно поднимал и швырял заново.

Или ещё:

Наш беленький туркестанский вагон стоял в тупике ростовского вокзала. Есенин во хмелю вернулся из города. Стал буянить. Проводник высунулся и заявил:

— Товарищ Молабух мне приказал вас Сергей Александрович, в энтом виде в вагон не пущать!

— Меня?… не пускать?…

— Не приказано-с, Сергей Александрович!

— Пусти лучше!

— Не приказано.

— Скажи своему «енералу»

в подбрючниках — ежели не пустит — разнесу его хижину!

— Не приказано

Тогда Есенин, крякая, стал высаживать в вагоне стёкла.

Дребезжа, падали стёкла на шпалы. «Почём-Соль» стоял в купе, бледный, в нижней рубахе и подштанниках, с прыгающей свечой в руке.

А Есенин не унимался. Прошло после разгрома вагона три дня. «Почём-Соль» ни под каким видом не желал мириться с Есениным. На все уговоры отвечал:

— Что ты мне говоришь: «пьян! пьян, не в себе»? Нет, брат, очень в себе… Он всегда в себе… небось когда по стеклу дубасил, так кулак-то свой в рукав прятал, чтоб не порезаться, боже упаси… а ты: «пьян, пьян! Не в себе!..»… Все стёкла выставил — на пальце ни одной царрапины… хитро, брат… а ты… пьян».

В этом был Есенин.

Если бы в день первой встречи в «Бродячей собаке» он показывал червонцы и рвал белую бумагу, я бы знал, что не так страшны и упавшие веки, и похожая на крем пена на губах, и безучастное ломкое тело.

60

Предугаданная грусть наших «Прощание» стала явственна и правдонастояща.

Сначала разбрелись литературные пути.

Есенин ещё печатался в имажинистской «Гостинице для путешествующих в прекрасное», но поглядывал уже в сторону «мужиковствующих». Подолгу сидел он с Орошиным, Клычковым, Ширяевцем в подвальной комнатке «Стойла Пегаса».

Ссорились, кричали, пили.

Есенин желал вожаковать. В затеваемом журнале «Россияне» требовал:

— Диктатуры!

Орешин злостно и мрачно показывал ему шиш. Клычков скалил глаза и ненавидел многопудовым завистливым чувством.

Есенин уехал в Петербург и привёз оттуда Николая Клюева [64] . Клюев раскрывал пастырские объятия перед меньшими своими братьями по слову, троекратно лобызал в губы, называл Есенина Серёженькой и даже меня ласково гладил по колену, приговаривая:

— Олень! олень!

Вздыхал об олонецкой избе и до закрытия, до четвёртого часа ночи, каждодневно сидел в «Стойле Пегаса», среди визжащих фокстроты скрипок и красногубой, пустосердечной и площадноречивой толпы, отрыгивающей винным духом, пудрой «Леда» и мутными тверско-бульварными страстишками.

64

Николай Алексеевич Клюев (1884—1937, расстрелян) - русский поэт, представитель так называемого новокрестьянского направления в русской поэзии XX века.

Мне нравился Клюев. И то, что он пришёл путями господними в «Стойло Пегаса», и то, что он творил крестное знамение над жидким моссельпромовским пивом и вобельным хвостиком, и то, что он ради мистического ряжения и великой фальши, которую зовём мы искусством, одел терновый венец

и встал с протянутой ладонью среди нищих на соборной паперти, с сердцем циничным и кощунственным, холодным к любви и вере.

Есенин к Клюеву был ласков и льстив. Рассказывал о «Россиянах», обмозговывал, как из «старшого брата» вытесать подпорочку для своей «диктатуры», как «Миколаем» смирить Клычкова с Орешиным.

А Клюев вздыхал:

— Вот, Серёженька, в лапоточки скоро обуюсь… последние щиблетишки, Серёженька, развалились!

Есенин заказал для Клюева шевровые сапоги.

А вечером в «Стойле» допытывал:

— Ну, как же насчёт «Россиян», Николай?

— А я кумекаю — ты, Серёженька, голова… тебе красный угол.

— Ты скажи им — Серёге-то Клычкову и Петру, — что, мол, Есенина диктатура.

— Скажу, Серёженька, скажу…

Сапоги делались целую неделю.

Клюев корил Есенина:

— Чего Изадору-то бросил… хорошая баба… богатая… вот бы мне её… плюшевую бы шляпу купил с ямкою и сюртук, Серёженька, из поповского сукна себе справил…

— Справим, Николай, справим! Только бы вот «Россияне»…

А когда шевровые сапоги были готовы, Клюев увязал их в котомочку и в ту же ночь, втихомолку, не простившись ни с кем, уехал из Москвы.

61

Вслед за литературными путями разбежалась у нас с Есениным дорога дружбы и сердца.

Я только что приехал из Парижа. Сидел в кафе. Слушал унылое вытье толстой контрабасной струны. Никого народу. У барышни в белом фартучке — флюс. А вторая барышня в белом фартучке даже не потрудилась намазать губы. Чёрт знает что такое!

На улице непогодь, мокрядь, жёлтый, жидкий блеск фонарей.

Я подумал, что хорошо бы эту осеннюю тоску расхлестать весёлыми монпарнасскими песенками. Неожиданно вошёл Есенин. Барышня с флюсом и барышня с ненакрашенными губами испуганно трепыхнулись и повели плечиками. Глаз у Есенина мутный, рыхлый, как кусочек сахара, полежавший в чашке горячего кофе. Одет неряшливо. Шляпа пятнистая, помятая; несвежий воротничок и съехавший набок галстук. Золотистая пена волос размылилась и посерела. Стала походить на грязноватую, как после стирки, воду в корыте.

Есенин, не здороваясь, подошёл к столику, за которым я сидел. Заложил руки в карманы и, не произнося ни слова, упёрся в меня недобрым мутным взглядом.

Мы не виделись несколько месяцев. Когда я уезжал из России, не довелось проститься. Но и ссоры никакой не было. Только отношения похолодали.

Я продолжал мешать ложечкой в стакане и тоже молча смотрел ему в глаза.

Кто-то из маленьких петербургских поэтов вертелся около. Подошла какая-то женщина и стала тянуть Есенина за рукав.

— Иди к энтой матери… видишь, с Мариенго-о-о-фом встретился…

От Есенина пахнуло едким, ослизшим перегаром: — Ну?

Он тяжело опустил руки на столик, нагнулся, придвинул почти вплотную ко мне своё лицо и, отстукивая каждый слог, сказал:

— А я тебя съем!

Есенинское «съем» надлежало понимать в литературном смысле.

— Ты не серый волк, а я не красная шапочка. Авось не съешь.

Я выдавил из себя улыбку, поднял стакан и глотнул горячего кофе.

— Нет… съем!

Поделиться с друзьями: