Есенин
Шрифт:
— Тоже верно, — согласился приказчик.
— Ваш сын, к примеру, не желает учиться, кто же в этом виноват? Хозяин, государственный строй? Ничуть не бывало. Значит, не способен к учению. Лень сама по себе не существует. Лень — она от неспособности. А если у человека нет ни ума, ни таланта, то никто ему своего не вложит.
— Мой сын способный, в этом не сомневаюсь, — убеждённо сказал Александр Никитич, вставая. — Только вот пристрастился к стихам, сбивают они его с пути.
— И собьют... если этот недуг не пресечь в самом начале... Я тоже когда-то в юности увлекался поэзией, писал в альбомы барышням. Но прошло бесследно.
...Вечером, придя в «молодцовскую» — общежитие для рабочих, — Александр Никитич сел за письмо сыну. Выражение лица его было задумчивым и печальным. Он убеждал Сергея не бросать учения: «Без ученья теперь
9
Трёхгорка — хлопчатобумажный комбинат. Был основан в 1799 г. русским предпринимателем В. И. Прохоровым как ситцевое набойное производство на берегу р. Москвы, на холмах, носивших название «Трёх гор».
10
Шмит Николай Павлович (1883—1907) — владелец мебельной фабрики в Москве.
Пришли рабочие, разгорячённые водкой, шумные, покидали одежду на койки.
— Можно нам, Никитич, посидеть за столом? — попросил Василий Тоболин. Александр Никитич был старшим по общежитию, и к нему относились с почтением. — Подвинься малость. Мы в картишки срежемся...
Александр Никитич закрыл тетрадь, встал и отошёл к своей койке в углу, положил в ящик тумбочки недописанное письмо — после допишет. Оделся и выбрался на волю.
В переулке было пустынно и сумрачно, едва теплились фонари, отстоящие далеко один от другого. В чёрное морозное небо было впаяно серебро созвездий, притягательное, студёное. Свистя в изгибах переулка, проносился резкий ветер, мел снег. Снег скрипел под ногами жалобно и певуче. Александр Никитич медленно двигался вдоль слабо освещённых окон, искал успокоения, но оно не приходило. Нет ничего печальнее сознания, что дети не удались, в особенности если это сыновья.
Невольно вскипала в душе злость на тестя и на тёщу — Титовых. У них долгое время рос Сергей, наслушался вдоволь всякой всячины. Один кормил россказнями да легендами из Священного Писания, из Библии, апокрифами; вторая под завывание метели нашёптывала ему зимними вечерами сказки; сама небось и сочиняла их, учила молитвам, песнопениям, а мальчишка, по всему видать, охоч и до сказок, и до песнопений, всё запоминал, всё впитывал в себя, точно губка... На улицу стал ходить — там ребята и девки голосили частушки до рассвета. Потом и Сергей стал складывать частушки и распевал их с ровесниками. Да и отец Иван приложил к сему делу свою святую руку, поощрял... Все как будто сговорились, все идут против него, отца.
Вскоре Александр Никитич получил второе письмо. Сын извещал отца о том, что в школу он вернулся и не оставит её, пока не окончит. Но и это письмо не принесло ожидаемой радости — в нём не было сказано, что писанина забыта навсегда.
Наоборот! По рассеянности, должно быть, или по недосмотру, а то и нарочно, чтобы подразнить отца, на другой стороне листка были написаны коротенькие строчки стишка. Он запомнил их:
Там, где капустные грядки Красной водой поливает восход, Кленёночек маленький матке Зелёное вымя сосёт.«Чепуха
какая-то! Откуда у клёна вымя, где Сергей его увидел? Дерево оно и есть дерево, а не кобыла...» Но, странное дело, что-то такое непонятное, дерзкое крылось в этой чепухе и задевало, словно острым крючком, возбуждая боль и раздражение...4
Как только окончились классные занятия, Есенин побежал в рощу, раскинувшуюся позади школы. Здесь росли старые, хранившие древнюю мощь берёзы, их отяжелевшие ветви длинными прядями свисали до самой земли; сосны с причудливо искривлёнными стволами были как будто выкованы из золота, они пылали; изломанные, корявые сучья дубов напоминали сумрачные тучи. Солнце, снижаясь, пронизывало рощу насквозь; лучи оплетали деревья, подобно тончайшей красной паутине. Пригорок уже пестрел проталинами.
Есенин тихо прохаживался по сухому, зазеленевшему свежей травкой гребешку — от берёзы к берёзе, от дуба к дубу, — сдерживая радостное волнение; он уже протоптал заметную тропинку. Куртка на нём нараспашку, ворот белой рубашки раскрыт. Подставив лицо солнцу, смежив в улыбке глаза, он всматривался в далёкий горизонт, где сомкнулись воедино синь леса с синью неба.
Река Совка разлилась. Вода от крутого берега уходила вдаль. Редкие купы деревьев, разбросанные по болотистой низине, тонули по самые кроны и выглядели заманчивыми островками. Облака, белые и тугие, отражаясь, как бы медлительно проплывали по водной глади, полируя её до ослепительного блеска. Над разливом плескали крыльями растрёпанные стаи грачей и галок, сыпали гортанные вскрики.
Есенин жадно вдыхал запах талой воды и клея ещё не раскрывшихся почек. Мечта, осязаемая и томительная, возбуждала беспорядочные и жгучие чувства, влекла к невозможному...
В роще неожиданно появился Гриша Панфилов [11] . Он ещё издали крикнул срывающимся от кашля голосом:
— Опять хочешь выговор схлопотать! — Гриша вытирал клетчатым платком потный лоб, дышал прерывисто. — Я знал, что ты здесь.
— А где же мне быть ещё? Дальше этого места мне ходу нет.
11
Гриша Панфилов — Панфилов Григорий Андреевич (1895—1914) — близкий друг Есенина, его соученик по Спас-Клепиковской учительской школе.
— Чего тебе на месте не сидится?.. — Гриша был одет с подчёркнутой аккуратностью, при галстуке; на лице его, чистом и приятном, с пухлыми губами красивых очертаний, выделялись глаза, большие, серые и не по возрасту умные, в них почти всегда стояла, не рассеиваясь, печаль; на щеках никогда не затухал горячий, болезненный румянец. — Идём скорее, все собрались ко всенощной.
Есенин глядел на него влюблённо, улыбаясь.
— Гриша, друг мой любезный, неизменный! Знаешь, как я тебя люблю — на всю жизнь! Я для тебя не знаю что сделаю. Хочешь, брошусь в воду и утону? Пусть! Мне для тебя и жизни не жалко.
— Я тебя тоже люблю, Серёжа, — признался Гриша. — Ты мне как брат, дороже брата, ближе... — Он усмехнулся. — Забавный ты всё-таки. Серёжка... Тебе умирать никак нельзя. Ты талантливый. Тебе писать надо. Учиться... Что-нибудь сочинил новое? Почитаешь?
— Потом, Гриша, потом! Когда уляжется вот здесь. — Есенин приложил руку к груди.
На звоннице ударили в колокол, звук его, призывный и печальный, поплыл над рекой, и не успевал ещё затихнуть, отдаляясь, как следом за ним плыл новый, такой же густоты звук...
Есенин замер, встревоженно уставясь на Панфилова.
— Мать честная! Совсем позабыл. Сегодня ж мой черёд читать в церкви. Бежим скорее!
Учитель Викентий Эмильевич Волхимер, дежуривший в этот день по интернату, встретил Есенина недружелюбно, с плотно сжатыми тонкими и синеватыми губами, выражавшими и неприязнь, и озлобление, и физическую боль. Волхимер страдал какой-то сжиравшей плоть болезнью и от этого был худ, с неживой желтизной на висках, с заострившимся длинным носом, с глазами, налитыми тоской. Мучимый хворью, он был придирчив к ученикам, а к Есенину особенно: не любил его, потому что понимал: смирением, покорностью тот прикрывал свою независимость и своё презрение к нему, а преклонялся перед учителем Хитровым — на стихах сошлись.