Эшелон на север
Шрифт:
А Настенька была в воспоминаниях. Закрыла глаза и увидела школьные дни, когда Степка обхаживал ее, уговаривал в комсомолию податься. Коммунизм, говорил он, дергаясь от восторга, это светлое будущее для всех людей. Построим его вместе с тобой – и никакого небесного рая не надо. На земле он наступит, станут люди истинными братьями. Глаза блестели – верил, дурачок. Вон чем братство это обернулось.
Тихо было в вагоне. Лежали на нарах люди, думали невеселые думы. Иногда вставали мужики, подходили по нужде к ведру. А бабы, те дотерпеть старались, когда темнота наступит, чтобы не так стыдно. Только давешняя старуха с бельмом на глазу – Гришка уже знал, что зовут ее Пелагея, – встала с нар, тяжело вздохнув, присела над ведром, задрала сзади
Часто останавливался эшелон. Но дверь оставалась закрытой. Открылась она только под вечер – стоит снаружи Степка Назаренко, в руках ведра с водой. Подал их внутрь вагона.
– У кого чайники и котелки есть, запасайтесь водой.
– А ты еще про пищу горячую говорил? – напомнила Пелагея.
– Не приготовили они ничего на станции этой, – хмуро ответил Степка. – До завтра ждите…
Ночною порой заснул вагон, захрапел на разные голоса. Темно было – только в печурке тлели угольки, через щелку под дверцей бросали красноватый отсвет на пол.
Не спалось Настеньке. Повернулась она к Гришке, крутившемуся во сне, поправила на нем полушубок, что лежал поверх одеяла. И тут почудилось ей, что снаружи, как раз на уровне ее головы, вроде стук какой-то в стенку и даже голос слышится. Распознала она: Степкин это голос.
Позади последнего вагона, по инструкции, смотровая площадка располагалась. Что-то вроде тамбура, только открытого с трех сторон для лучшего обзора. День и ночь надлежало находиться на смотровой площадке вооруженному охраннику. Выдавали ему на этом посту теплый тулуп, да все равно пробирал на ветру холод. Когда вызвался Степка отстоять там вне очереди ночные часы, заменить заболевшего напарника, никто возражать не стал. Даже Жучинский похвалил за товарищество…
Приблизила Настенька ухо к деревянной стенке. Сочились сквозь стенку слова:
– Настасия, это я, Степан… Настасия, ты меня слышишь?
– Слышу…
– Я тебя все вспоминал. Думал, вернусь в село, и свидимся. А вон как встретиться довелось. Ты меня слышишь?
– Слышу…
– А больше никто не слышит?
– Никто…
Настенька на нарах с краю лежала. С одной стороны у нее боковая стенка вагона, с другой – Гришка во сне сладко посапывает. А на нижних нарах под ней батя расположился, он глуховат, даже если сейчас не спит, так все равно не услышит.
– Открыться тебе хочу. Про то, какой дурак я прежде был. Звал тебя в рай, да оказался ад сущий. За год службы такого насмотрелся… И еще, наверное, душа деда-дьякона с того света меня вразумила. Понял: для антихристов этих жизнь человеческая ничего не стоит. Ты меня слышишь?
– Слышу…
– Я все убежать собирался. Рассказывали бывалые люди – затаились в северной тайге раскольничьи деревушки. Там еще от антихристов этих схорониться можно. А теперь, когда мы с тобой встретились, узрел я перст своей судьбы. Не первый эшелон на Север сопровождаю. В Архангельске запрут вас спервоначалу в бывшем монастыре, что за рекой… Или пропаду, или умыкну тебя оттуда. И тогда спасемся вместе.
– А нас не в Сибирь разве везут?
– Нет, в Архангельск. Только никому не говори… Вроде машинист торможение начал? Значит, останавливаемся сейчас – старший по караулу с собакой обход будет делать. Давай так порешим. Если когда днем увидишь меня в двери и уши на шапке моей не как сегодня, не сверху завязаны, а опущены вниз – это знак. Понимай, что ночью мне стоять тут, на смотровой площадке, и мы поговорить сможем. Ты тогда не спи…
И потянулись дни заточения. Стучали колеса по рельсам, раскачивало вагон из стороны в сторону – хвостовой вагон сильнее других раскачивает. Останавливался эшелон чаще всего на полустанках – в поле или в лесу. А если на большой станции, то на задних путях, подальше от пассажирских платформ, чтобы вида не портить. Стоял долгими часами, пропуская составы, более важные для строительства социализма. Горячая баланда перепадала на станциях, дай Бог, раз в два дня. А иногда
просто хлеб кидали в открытую дверь, восемь буханок на вагон. Хорошо хоть, что у Иванчуков харчей своих еще в достатке было. Тяжелее с водой приходилось. Худо-бедно, для питья ее хватало. Но помыть не то, что тело, даже лицо и руки было нечем. Вшивели люди. Поносы начались – уже и бабы не стеснялись, усаживались на ведро при всем честном народе. Смрад стоял в вагоне.От всего этого один мужик в соседнем вагоне умом даже тронулся. А может, и до того еще тронутым был. Ведь если в семье «первой категории раскулачки» кто-то не в уме был, на это не смотрели – семью забирали подчистую… Однажды остановился эшелон на полустанке, отворились двери. И вдруг из соседнего вагона сиганул с визгом мужик, побежал по снегу, петляя из стороны в сторону, как заяц. На что надеялся? Одет легко, ни полушубка, ни шапки, а мороз трескучий. Если бы и добежал до кромки леса – дальше-то что? Но не дали ему добежать, открыл караул прицельный огонь. Повалился мужик лицом в снег. Подскочил к нему Жучинский, пнул сапогом уже мертвого. Потом, схватив за ноги, поволокли охранники тело вдоль эшелона – на спине кровавое пятно сразу ледяной корочкой покрылась. Поспевал сзади Жучинский, заглядывал в открытые двери вагонов, кричал тонким голосом: «Кто следующий? Давай прыгай, окажи мне такую радость!»
К тому времени у Фроси беда с грудным молоком приключилась. Сказала ей Настенька по секрету, что их не в Сибирь везут. Поняла Фрося – не видать ей Миколу. Начала плакать часто. То ли от переживаний этих, то ли от пищи плохой пошло у нее молоко на убыль. Стало его не хватать грудничку Митюхе. Осунулся тот, сперва от голода кричал громко, потом поутих, сонливым сделался. Спасибо Пелагее, старухе с бельмом. Увидела она Фросины мучения с Митюхой и насоветовала, как подкармливать его. Брала Фрося в рот хлебный мякиш, жевала долго, слюной пропитывала, а потом заворачивала мякиш в марлечку. Сосал этот мякиш в промежутках между грудными кормлениями Митюха. И вроде поживее стал.
А у Катерины чуть не каждый день случались приступы. Она валилась на нары, прижимала ладонь к груди. Приоткрыв рот, дышала часто. Испуганно суетился Василь, подушку ей под голову подкладывал, воды давал попить. Проходило несколько минут – слава Богу, отпускал приступ. Но однажды вечером затянулся. На лбу Катерины пот выступил, глаза полузакрыты. Сгрудились вокруг Василь, Фрося, Настенька. А чем помочь, не знают. Только через час полегчало. Открыла Катерина глаза, слабо улыбнулась семейным.
– Спать ложитесь, девоньки, время позднее. Не волнуйтесь… А ты, Василь, что целый час на ногах топчешься? Садись рядышком. Помнишь, в молодые годы на посиделках возле меня всегда пристраивался? Чтобы никакой парень и близко подойти не смел… Хорошо мы с тобой жизнь прожили… Дай-ка мне Библию. В темноте ее не больно почитаешь, да пусть поближе будет. И сам давай укладывайся. Уже полегчало мне.
Когда начало светать, проснулся Василь. Спит рядом Катерина, лицо умиротворенное, рука на Библии. Тронул жену, а она холодная – ночью тихо отошла… Прижался Василь лбом к ее застывшему плечу, беззвучно заплакал. В это время сонный Гришка спускался со своих нар к ведру. Из-под полуприкрытых век кинул взгляд на деда и сразу понял: бабка умерла. Больше, чем смерть бабки, испугал его почему-то вид плачущего деда. Первый раз в жизни видел Гришка, чтобы тот плакал.
Три дня оставалось тело в вагоне. Накрытое белой простыней, лежало на полу возле боковой стенки. Там, между полом и стенкой, щель была – пальцы наружу просунуть можно. Дул в эту щель ледяной ветер, студил тело, не так пахло от него. На четвертый день затормозил эшелон где-то в лесу. Двое охранников вытащили из вагона легкое старушечье тело, завернутое в простыню. Отошли на три шага в сторону. «Вы хоть ямку какую выройте» – упрашивал Василь. Куда там, бросили тело прямо на снегу. Потом вернулись к двери вагона, исправили мелом число людей в вагоне, на одного меньше сделали.