Эшелон
Шрифт:
Годы, протекшие после окончания средней школы, он работал слесарем, всегда в ночной смене, днем же сидел по 10 часов в библиотеке Ленина. Практически не спал, питался… бог знает, где и чем он питался. Это был подлинный аскет. Что же мне с ним делать? И тут мелькнула неожиданная мысль. Я был тогда ученым секретарем комиссии по исследованию Солнца и располагал чистыми бланками. Я сказал сидевшему напротив меня Шварцману: «Я напишу Вам и притом на официальном бланке существенно положительную рецензию. Учтите, что власти у меня нет. Но с этой рецензией Вы, может быть, добьетесь публикации Ваших трудов. Может быть, хотя это и маловероятно». Шварцман прослезился — он явно не ожидал такого оборота. Я тут же написал ему рецензию, а знакомая машинистка напечатала ее на казенном бланке. Вот текст этой рецензии: «Рецензируемая работа Д. Шварцмана «Космогоническая Поэма» посвящена одной из актуальнейших проблем современной астрофизики. Оригинальная форма, которую автор придал своему произведению (стихи), несомненно привлечет к нему внимание самых широких слоев нашей общественности. Работа Д. Шварцмана вполне может быть опубликована в «Вопросах космогонии» в порядке дискуссии. Секретарь комиссии по исследованию Солнца д-р ф.м.н. И. Шкловский».
Получив мою положительную рецензию, Шварцман стал безуспешно околачивать пороги астрономических редакций и учреждений, доставляя немало хлопот моим чиновным коллегам. Я нарушил правила обращения с психами, чем, в частности, вызвал нарекания Аллы Генриховны: «Этот Шкловский — совершенно несерьезный человек, прямо-таки озорник!» Нигде, конечно, шварцманиану не напечатали. А жаль! Ведь столько всякой ерунды публикуют, которую даже никто не читает! Скажу более: я до сих пор так и не вник в научное содержание «Космогонической поэмы». Все как-то некогда. Странно все-таки, что там формулы имеют правильные размерности. А вдруг…
Больше я Шварцмана никогда не видел и ни от кого не слышал о нем.
Юбилейные арабески
Еще в середине уходящего в Лету, богатого разного рода событиями 1981 года я узнал о предстоящем юбилее моего родного учреждения — Государственного Астрономического Института имени Штернберга — ГАИШ. Любители такого рода событий выискали, что старинная Обсерватория Московского университета, бывшая одним из истоков ГАИШа, появилась на свет божий в 1831 году. Значит, предстоял полуторавековой юбилей!
С этим институтом связана вся моя жизнь. До мельчайших деталей я помню июльский день 1938 года, когда я в первый раз оказался на залитом солнцем, совершенно поленовском «московском дворике» Обсерватории. Где-то за переулком Павлика Морозова высился купол близкой церковки. Над желтым, довольно облупленным обсерваторским домом подымался купол башни старинного астрографа. На скамеечке, неподалеку от входа во двор, сидел, положив руки на палку, совершенно прозрачный, с седенькой бородкой клинышком, вполне нестеровский старичок. Он удивительно гармонично вписывался в окружающий архаический пейзаж XIX века. Как я потом узнал, это был здешний патриарх Сергей Николаевич Блажко. [22] В канцелярии царствовала Елена Андреевна — она и сейчас, спустя 43 года, там царствует.
22
Сергей Николаевич был личностью совершенно легендарной. Например, с ним случилась, притом как раз в описываемое время, такая история. Во время очередной кампании за повышение трудовой дисциплины посещение лекций сделали строго обязательным. Старичок читал курс Общей астрономии на физическом факультете для нескольких сотен студентов. Лекция происходили в знаменитой Ленинской аудитории на Моховой, где скамьи были расположены амфитеатром. Журчание старого лектора кое-как можно было слышать только в первых двух рядах, а сидящие выше студенты занимались кто чем. В частности, двое устроились на верхотуре и нагнувшись, окруженные болельщиками, играли шахматную партию факультетского первенства. На доске создалась острейшая ситуация с «висящими» фигурами. И в этот момент один из игроков сделал грубо ошибочный ход, ломающий всю его партию. Тогда его партнер, забывший все на свете, радостно рявкнул на всю аудиторию: «Ну, это муде!» Сергей Николаевич посчитал этот крик души как сомнение пытливого юноши в истинности некоей теоремы, которую он в этот момент доказывал. Прервав доказательство, он неожиданно громким высокий фальцетом проверещал: «То есть как муде? Это не муде, а закон природы!»
В связи с юбилеем мне в голову лезут разные мысли и одолевают воспоминания. Как странно, например, что я знаю свои родной Институт почти 30 % его полуторавекового существования — а ведь в нем вполне мог бывать Александр Сергеевич Пушкин, будь у него хоть малейший интерес к физико-математическим наукам. А вот Александр Иванович Герцен был одним из первых студентов астрономического отделения Московского университета. 26 июня 1833 года он защитил диссертацию под названием: «Аналитическое изложение солнечной системы Коперника». По нынешним понятиям это была, конечно, не кандидатская диссертация, а дипломная работа. Он очень огорчился, получив серебряную медаль — рассчитывал получить золотую, которая, однако, была присуждена его однокурснику Драшусову — впоследствии профессору астрономии Московского университета и директору Обсерватории. Герцен был знаком и с астрономом профессором Д. М. Перевощиковым — первым директором московской Обсерватории с которым встречался в доме Щепкина. [23]
23
Там между ними как-то имел место такой любопытный разговор («Былое и Думы», стр.153, М.,1974/. Перевощиков: «Жаль-с, очень жаль-с, что обстоятельства помешали Вам заниматься делом — у Вас прекрасные-с были-с способности-с». Герцен: «Не всем на небо лезть. Мы и здесь, на Земле, кое-чем занимаемся». Перевощиков: «Помилуйте — как же это можно-с! Какое это занятие-с! — Гегелева философия-с. Ваши статьи читал-с. понимать нельзя-с — птичий язык-c. Какое это дело-с? Нет-с!»
Пожалуй, самым крупным астрономом, работавшим в Обсерватории Московского университета был знаменитый Бредихин — человек живой и даже вспыльчивый. В превосходной по стилю изложения истории Московской обсерватории, написанной перед войной С. Н. Блажко, обстоятельства ухода Бредихина из будущего ГАИШа описаны с волнующей непосредственностью (Вестник МГУ, т., 1940)»… Нет нужды сохранять далее таинственность в этом деле… У Бредихина был маленький сын. Когда
однажды он играл во дворе обсерватории, его сильно уклюнул петух Швейцера (тогдашнего директора обсерватории, И. Ш.). Тогда Бредихин схватил бывшую у него старую саблю, погнался за петухом и, догнавши его, отрубил ему голову. Это было началом недоразумения, в результате которого Бредихин покинул обсерваторию. Не правда ли, какая прелесть! Живо представляю себе, как озверевший создатель механической теории кометных форм гонится за несчастным петухом по так знакомому мне гаишевскому дворику!Несомненно, что самой героической фигурой в истории нашего Института был Павел Карлович Штернберг. Как ученый он был, конечно, величиной вполне средненькой — ординарнейший профессор из немцев. Но зато — какая судьба! Никто из сотрудников Обсерватории, в том числе и его сосед Сергей Николаевич Блажко (который был моложе Штернберга всего лишь на 5 лет), понятия не имели, что Павел Карлович отнюдь не только астроном. С 1905 года он — подпольный большевик, реальнейшим образом готовивший Октябрьскую Революцию в Москве. Вплоть до 1917 г. само здание обсерватории было главной явкой ЦК партии большевиков, через которую Ленин руководил подпольной московской партийной организацией. По заданию Центрального Комитета партии большевиков Штернберг на средства Московской городской думы (гласным которой он, кстати, был) в течение многих лет готовил детальнейший план города с указанием всех проходных дворов и закоулков — незаменимое пособие для уличных боев. Феномен раздвоения личности у этого человека достиг крайних пределов: у него было даже две жены — одна легальная, профессорша, которую я еще застал в живых, а вторая — подпольный товарищ, судьба которой мне неизвестна. После Октябрьской Революции Павел Карлович перед потрясенными сослуживцами явился в абсолютно новой ипостаси. Он был первым руководителем высшей школы во вновь созданном Наркомпросе, принимал активное участие в разгроме Колчака в качестве политического комиссара Восточного фронта. Его жизнь преждевременно оборвалась в самом начале 1920 года, когда он умер от сыпного тифа.
Я всегда любуюсь его фигурой на картине, висящей в холле перед конференц-залом нового ГАИШа. Павел Карлович изображен на командной позиции артиллерийской батареи, ведущей с Воробьевых гор (т. е. неподалеку от нынешнего ГАИШа) обстрел Кремля, где засели юнкера. В конечном итоге все получилось правильно: не укуси его тогда сыпнотифозная вошь, вряд ли он пережил бы последующие трудные годы. Ведь Восточным фронтом оперативно руководил Троцкий, которого Павел Карлович достаточно хорошо должен был знать. И не был бы наш Институт назван его славным именем. Даже подумать неудобно, кому мы обязаны вывеской!
В те далекие предвоенные годы, когда я поступал в аспирантуру ГАИШ, директором там был Василий Григорьевич Фесенков, личность яркая и самобытная. Сейчас, сквозь пелену ушедших лет, я, конечно, вижу его в правильном масштабе. Это был типичнейший представитель старой дореволюционной русской науки, перешагнувшей рубеж 1917 года. Общий уровень физико-математических наук в нашей стране был низок. Отставание от европейского и американского уровня прогрессивно росло со временем, хотя отдельные таланты, конечно, не переводились. Характерным стилем Василия Григорьевича (или как его кратко называли — «Феса») была кустарщина. [24]
24
Мне Василий Иванович Мороз рассказал прелестную историю о том, как Фес, бывший в 1954 году директором Алма-Атинской лаборатории, сразу же после своей заграничной поездки, за три года до запуска первого спутника и до того, как стали запускать в Космос всяких живых тварей, распорядился с помощью подручных (весьма скромных) средств соорудить установку, в которой мышам сообщалось большое ускорение. Цель этих экспериментов — исследовать, как зверьки переносят космический полет. Работа закипела и установку слепили довольно быстро. Первая жертва космической медицины после нелегкого испытания вроде бы дышала. Фес срочно созвал ученый совет обсерватории, с приглашением гостей, на котором доложил, и притом в самых оптимистических тонах, результаты эксперимента. Затем он, для пущей наглядности, попросил публику осмотреть несчастного мышонка. Увы, в этот самый момент мышонок испустил дух. Больше Василий Григорьевич к космонавтике не возвращался…
Что-то в нем было от человека, ставшего ученым путем самообразования. В нем причудливо сочетались широта натуры и какой-то примитивный, даже детский эгоизм. В те годы я тихо любовался его монументальной фигурой и благоговел перед ним. Было в нем, однако, качество, ставшее в наши дни редким среди ученых: живое ощущение реальной природы, удивительным образом сочетающееся с недоверием к ее видимым явлениям. Я навсегда запомнил его чуть заметную усмешку, неизменно игравшую на лице. К нагл, мелюзге, он относился с благожелательной снисходительностью. Хорошо помню, например, как я предложил двум моим коллегам-аспирантам решить знаменитую задачу, которую чеховский гимназист-репетитор задал купеческому сынку Пете. Как известно, в этой задачке условие начиналось традиционной фразой: «Купец купил…». Ее следовало решать без «икса» — ведь папаша-купец посрамил гимназистика, решив ее на счетах. Аспиранты это никак не могли сделать. В это время через аудиторию проходил Фес. Я набрался храбрости и попросил его решить эту задачу. Надо было видеть, с каким детским азартом Василий Григорьевич взялся за дело! И решил задачку, посрамив заучившихся аспирантов.
После Василия Григорьевича (который ушел с директорского поста буквально по собственному желанию) шефом Института стал заведующий кафедрой небесной механики Николай Дмитриевич Моисеев. Это была колоритнейшая фигура — что-то в нем было от императора Павла. Калека, на костылях, которыми бравировал, в полковничьем мундире — по совместительству работал в Военно-воздушной академии им. Жуковского — он отличался ядовито-злобным остроумием. Выдаваемые им характеристики сотрудников отличались поразительной меткостью. Никогда не забуду случайно подслушанную мною его классификацию дураков. «Дураки бывают двух типов: круглые (типичный представитель — проф. Паренаго) и треугольные (типичный представитель — доцент Северный)». Удивительно точно! Конечно, каждый понимает, что треугольный дурак (мрачный, угловатый) — это совсем не то, что розовый, оптимистический круглый дурак!