Эшелон
Шрифт:
Слово о Пикельнере
В последние дни у меня все время в ушах звенят щемящие душу строчки Маяковского: «…Время потому, что острая тоска стала ясною, осознанною болью…» Так писал поэт, когда пришло время сказать о смерти великого человека.
Мы потеряли самого лучшего астронома страны. Острая тоска еще не прошла, и до конца моих дней я буду жить с «ясною, осознанною болью» об этой невозвратной потере. Это был удивительный человек. На его похоронах вспоминалась книга моего однофамильца и дальнего родственника «Гамбургский счет», написанная Виктором Борисовичем лет 50 тому назад. Там рассказывалось, что до революции, когда не было ни телевидения, ни хоккея, ни многих других «достижений» нашего беспокойного «Ха-Ха» века, народ с ума сходил на «мировых чемпионатах» французской борьбы. Увлекались этим и Блок, и Куприн, и гимназисты. Повсюду — в Одессе, Екатеринославе, Самаре — одним словом, везде — устраивались в цирках чемпионаты мира. Все это было чистейшей воды показухой. Заранее было расписано, что сегодня Лурих на 6-ой минуте туширует «ужасного африканского борца Бамбулу», а послезавтра все будет наоборот. Это было только коммерческим зрелищем. Но раз в году все эти чемпионы собирались
Так вот, как профессионал астрофизик, могу заверить молодое поколение астрономов, что профессор Московского университета Соломон Борисович Пикельнер по гамбургскому счету был лучшим астрономом страны. Никто так не видел суть космических процессов, никто так не чувствовал простое в сложном. Никто не обладал такой «сверхсветовой» реакцией восприятия нового. Никто так требовательно, вдумчиво и, главное, ответственно не относился к делу, которому посвящена жизнь. Он до самых глубин постигал сложнейшие, фундаментальной важности проблемы, и все-таки многократно возвращался к ним опять, чтобы увидеть уже увиденное под каким-то новым углом зрения. Я не знал другого человека, у которого было бы такое пространственное воображение. Он мыслил всегда в трех измерениях, а ведь подавляющее большинство теоретиков в лучшем случае видят мир, спроектированным на плоскость листа бумаги, на котором они производят свои вычисления.
Вечным памятником ему будет созданная им картина всего грандиозного многообразия явлений, связанных с солнечной активностью. Межзвездная среда из скучной, статической, далекой от реальности конструкции стала живой, неоднородной и непрерывно меняющейся, как бы дышащей.
Он был великий труженик. Это в сочетании с таким талантом и реактивной быстротой соображения! Понятие праздности ему было чуждо. Он непрерывно был в действии — как машина. Свое бесценное время он делил на две неравные части — большая часть — это беспредельная и постоянная помощь людям — далеким и близким. Меньшая часть (но в абсолютной мере — это было много) шла на науку, на творчество.
Его практически все (но были важные исключения!) любили. Любили и эксплуатировали. Но он не представлял себе другой жизни. Знаю, что не ко всем людям он относился одинаково. Никто, однако, этого не замечал, потому что у него была огромная выдержка. При всей мягкости и безотказной готовности всем помогать, он был человеком абсолютной целеустремленности и — когда дело касалось основ нашей науки и вопросов этики — высокой принципиальности.
Он был до анекдотичного скромен. Скромность его была органической — таким был Шайн, оказавший сильное влияние на формирование характера молодого Соломона Борисовича. В этом отношении они оба походили на Чехова, не выносившего, как известно, ничего громкого, трескучего и показного. Такого человека, являвшегося украшением нашей науки, пять раз проваливали на выборах в Академию Наук. Это, конечно, не первый случай в истории означенного почтенного учреждения. Что такое «гамбургский счет» — массе академиков не известно. Но какое это имеет значение — «при всем, при том»…
Больше мы никогда не увидим его высокой, неслышно скользящей фигуры, его застенчивой улыбки, его смолоду поседевших волос. Больше не у кого спросить то, чего сам не понимаешь. Больше нет уверенности, что Соломон Борисович — уж он-то разберется! Мы думали, что это будет вечно. Но беспощадная и слепая смерть поставила точку. Наша скорбь безмерна.
Два мира — два Шапиро
Говорили, что история эта совершенно подлинная. Случилась она в последние годы волюнтаристского правления Никиты. Тогда в Москве был аккредитован знаменитый корреспондент американского агентства Ассошиэйтед Пресс Гарри Шапиро. Подобно оводу он донимал наших деятелей и даже самого Хруща разного рода каверзными и где-то даже провокационными вопросами, после чего публиковал во всяких там «Нью-Йорк Таймсах» нехорошие статейки. От него всегда можно было ожидать какого-нибудь неожиданного подвоха. Короче говоря, для наших пресс-центров он был как гвоздь в диване. Главное — его нельзя было просто так поймать: многоопытный корреспондент фактов не искажал.
И вот однажды, поздним апрельским вечером прогуливается этот самый Шапиро по Тверскому бульвару столицы нашей Родины. Настроение у него самое благодушное, никаких провокаций он не замышляет. Гуляет себе человек, дышит весенним воздухом — и все. И вдруг его ноздри явно улавливают запах гари. Принюхавшись, Гарри запеленговал очаг пожара — ибо это был явный пожар! Похоже было на то, что горело здание ТАСС, находящееся в тех краях. Мгновение — и Шапиро преображается: это же неслыханная сенсация! Это же можно так подать! К перечисленным выше эмоциям несомненно еще примешивался элемент злорадства — ведь, как можно понять, отношения у Шапиро с Телеграфным Агентством Советского Союза были довольно сложные. Бегом устремился он вниз по улице Горького к Центральному телеграфу, где у него был наготове свой персональный канал связи с Америкой. Тут же он передал сенсационное сообщение, и уже через несколько минут «Ассошиэйтед Пресс» со смаком транслировало сенсационное сообщение о пожаре в ТАССе.
А в полуподвале дома ТАСС в это время скромный сотрудник означенного почтенного заведения, фамилия которого, по иронии судьбы, тоже была Шапиро, сидел у ленты телетайпа, просматривая последнюю информацию ведущих международных агентств. Он очень устал после трудового дня и глазами фиксировал события: «…Переворот в Боливии…» «…Крах американской авантюры…»«…Визит Помпиду в…». И вдруг: «…Пожар в ТАССе». Это еще что? Какая-то ерунда! Ведь он, Шапиро, садит в этом самом ТАССе и вроде бы не горит! Однако, понюхав воздух, он понял, что, как говорится, «нет дыма без огня», и стал искать очаг пожара, каковым оказалась голландская печка, где сушились чьи-то валенки, уже успевшие воспламениться. С помощью прибежавшей уборщицы тети Дуси и случайно оказавшегося в исправности огнетушителя пожар был потушен. Спустя неделю в праздничном первомайском номере тассовской стенгазеты появилась выразительная статья,
где это событие описывалось в нужном освещении. Статья была озаглавлена «Два мира — два Шапиро!» Из статьи со всей очевидностью следовало, что поджигателем добрых международных отношений является американский Шапиро, в то время как наш советский Шапиро пожары тушит!Сознаюсь, что подобно многим москвичам, я в заголовке этой любопытной статьи всегда усматривал другой смысл, тем более, что никаких Шапиро даже в должности водопроводчиков в ТАССе сейчас нет и быть не может. Этот смысл очень простой: условия жизни советских и американских «Шапиро», увы, заметно отличаются. Я поясню эту мысль несколькими простыми примерами. Я пять раз был в США и всегда ловил себя на одном и том же. Я чувствовал, если хотите, какой-то дискомфорт или, если угодно, крайнюю неловкость, наблюдая на разного рода научных конференциях или симпозиумах непомерно большое количество еврейских участников. Прямо-таки черт-те что! На всех уровнях — директора институтов и обсерваторий, члены Национальной академии, аспиранты, инженеры — сплошные соплеменники! К этому мне привыкнуть было просто невозможно. Меня слишком хорошо воспитали в моем отечестве, и не только меня. Что такое «пятый пункт» советских анкет и с чем его едят — мы все знаем слишком хорошо. Как-то непривычно, даже неуютно чувствует себя воспитанный нашими кадровиками советский человек, находясь по ту сторону океана. Судите сами: идет международная конференция по внегалактической радиоастрономии в августе 1981 года в Нью-Мексико, около величайшего в мире радиотелескопа VLA. Из примерно 300 участников по меньшей мере сотня — евреи. И, что важно — в основном, это молодежь! И какие ребята — далеко нам, людям моего послевоенного поколения, до этого уровня! И тут же, воспитанный советской прессой, я фиксирую, что на конференции присутствует всего один негр, да и тот, кажется, из Нигерии. В чем же тут дело? Ведь в США 15 миллионов негров и только 6 миллионов евреев. И никак не следует забывать, что эти евреи — потомки нищих Шолом-Алейхемовских трахомных эмигрантов из российской черты оседлости. Не думаю, чтобы их экономический или интеллектуальный уровень был выше уровня американских негров того времени. Ведь эмигрировали в Америку только самые бедные из нищих. У кого была хотя бы самая убогая лавчонка или приличное ремесло, те оставались дома, а их потомки дожидались своего Бабьего Яра или унизительного и бесперспективного существования под знаком «пятого пункта». И вот, за три-четыре поколения внуки Шолом-Алейхемовских «людей воздуха» превратились в интеллектуальную элиту Америки. В чем дело? Почему так получилось? Вопрос этот непростой. Я думаю, что все объясняется вековой тягой моего народа к книге, к знаниям. Даже тысячу лет тому назад в самые мрачные времена средневековья, евреи были народом сплошной грамотности, в том числе и женской. И это было тогда, когда европейские короли и герцоги были элементарно неграмотными. Дело тут, конечно, не в «богоизбранности» этого племени, а в исторически сложившейся судьбе. Вышло так, что знание было важнейшим фактором выживания.
Кстати замечу, что аналогичная ситуация имеет место и для потомков эмигрантов из восточной Азии. Их тяга к учению, помноженная на феноменальную усидчивость и целеустремленность, достойны удивления. 25 % студентов Калифорнийского университета в Беркли в США — китайцы и японцы, которых в 20-миллионной Калифорнии около миллиона. А всего в США живет 3,7 миллиона восточных азиатов.
Я спрашивал американских евреев, не думают ли они, что их аномально высокий интеллектуальный уровень таит в себе потенциальную угрозу антисемитизма? Ведь в многовековой истории нашего народа это было уже не раз (см. притчу об Иосифе и его братьях). Социальная пирамида американского еврейства мне представляется крайне неустойчивой. Нет, они так не думают. «Но ведь это возбуждает зависть и ее спутницу злобу?» «У нас демократическая страна равных возможностей. Что касается негров, то их музыкальность и острое чувство ритма дает им свои шансы. В Америке созданы привилегированные условия для молодых негров, желающих учиться в университетах и колледжах. Как правило, «негритянские вакансии» остаются незаполненными. Я, например, знаю случай, когда молодого эмигранта — еврея из СССР, плохо знавшего английский язык, приняли в счет негритянского лимита… Даже американские индейцы племени ирокезов нашли здесь свою «экологическую нишу». Оказалось, что у них от рождения нет присущего европейцам страха высоты. Поэтому они лучшие в этой стране монтажники-высотники. Денежки они зарабатывают побольше многих наших интеллектуалов. Но почему Вы задаете такие странные вопросы? Что там у Вас происходит?» Играя на плохом знании языка, я уходил от ответа на этот невеселый вопрос. И вместе с тем я отнюдь не разделял оптимизма моих собеседников. Немецкие евреи тоже так рассуждали. Это кончилось очень плохо.
В памяти проявился эпизод, случившийся в Москве четверть века тому назад. Тогда у нас гостил американский астроном-солнечник Гарольд Зирин — ныне один из ведущих специалистов в этой важной области астрономии. Его нищий дед по фамилии Цирюльников приехал в Америку из Минска и превратился в Зирина. Как-то раз, развлекая заморского гостя, я с компанией сослуживцев повел его в мастерскую своего брата-скульптора. Шли пешком. По дороге, когда все сюжеты для светской беседы были исчерпаны, я обратился к жене Гарольда и почему-то спросил ее: «Мери, а Вы еврейка?» «Нет, я методистка», — последовал ответ. Я не успел еще преодолеть сильный позыв к хохоту, как острый умом Гарольд спросил меня на своей версии русского языка: «А почему у Вас в паспортах пишут «русские», «украинцы», «еврейцы» (так и сказал), ведь это нехорошо! Это — фашизм!» Я ничего ему не ответил.
Да и что я ему мог сказать? Что юноше или девушке, если они по паспорту «еврейцы», попасть на астрономическое отделение Московского университета практически невозможно? За последние 20 лет (1962–1982 гг.) на это отделение (прием 30 человек в год) не принят ни один еврейский студент. Это отделение является частью физического отделения МГУ. Ежегодный набор на этот факультет 600 человек. Каждый год за последние 20 лет я задаю знакомым членам экзаменационной комиссии один и тот же вопрос: сколько же принято евреев? Ответ: от одного до трех, в среднем это составляет 0,3 %. Причем это далеко не самые способные ребята. В царской России процентная норма для евреев, поступающих в Московский университет, была, кажется, 3 % (в Новороссийский университет — 10 %). Вот такие пироги…