«Если», 2008 № 10
Шрифт:
Лодки покачивались на вялой зыби, в каждой — кэлпи, у каждого волосы подхвачены боевым узлом, у каждого за спиной копье, у каждого — взведенный самострел, и наконечники стрел вымазаны ядом ремнезубки.
— Но здесь же люди! — сказал Фома.
— Конечно, здесь люди! Здесь работают взрослые мужчины, и они вооружены железными штуками. А их охраняет много мужчин, которые не работают, но тоже вооружены разными штуками. И они все время ждут нападения. Это честно?
— Не знаю, — сказал Фома.
— Три гнезда пошло с нами, а значит, силы равны. Как ты думаешь, сколько на платформе всего белоруких?
— Не знаю, — тупо повторил Фома.
Он ощупал свое тело. Тело
«Один раз оно послушалось меня, — подумал он, — когда я попытался бежать и сбросил Элату в воду».
— Я знаю, — повторил Элата, — силы равны.
— Это, по-твоему, и есть геройство — напасть исподтишка?
«Я блефую, — думал Фома, — на Территориях наверняка военное положение после вчерашнего налета кэлпи. Вчерашнего? Позавчерашнего?» Он попытался определиться во времени, но не смог.
— Мы не нападем исподтишка. Пой! — Элата обернулся к Фоме.
Фома помотал головой. Горло пересохло, он с трудом выталкивал слова.
— Пой!
— Кэлпи! — закричал Фома что есть мочи. — Кэлпи нападают! У них самострелы! И копья! Они никого не жалеют!
— Неплохо. — сказал Элата. — Но я ждал большего.
С вышки ударил пулемет. Пули прошили воду, выбивая фонтанчики брызг.
Кэлпи завопили и ударили шестами по пузырям рыбы-пластуна. Плавающие в них моллюски-крылатки в испуге выбросили облако светящихся чернил.
— Нас видно, — сказал Элата. — Мы воюем честно. Пой!
Их с Элатой лодка, однако, осталась в темноте. Кэлпи берегли своего барда.
Фома глубоко вздохнул, но воздух пах гарью и нефтью, выедая изнутри грудную клетку.
— Кэлпи напали на нефтяную вышку, — завел Фома, — вонючие кэлпи…
«Похоже, — подумал он, — и это не то, что нужно».
Он слышал, как пули с глухим чавкающим звуком входят в обшивку лодок и живую плоть.
Но кэлпи, словно пули не могли причинить им вреда, скользили по воде, пробирались под брюхо платформы, обмотав руки и ноги рыбьей кожей, карабкались по опорам, взбирались на ограждения, по которым сейчас был пропущен ток.
Прожектор-глаз лопнул, в воду посыпались осколки.
— Пой! — крикнул Элата.
— О чем? — вытолкнул он пересохшим горлом.
— Ты бард. Не спрашивай. Пой.
На вышке отчаянно завыла сирена.
Где-то далеко отозвалась другая, ночной воздух был прошит частыми стежками их воя. Фоме хотелось заткнуть уши, в глазах стояла сплошная рябь, мешанина огня и мрака, кэлпи со страшными черными лицами выныривали из тьмы, их было много, очень много. Фома ловил ртом ржавый воздух, шевелил распухшим языком…
— Кэлпи, — закричал он. — Спасайтесь! Кэлпи идут… — и закашлялся.
— Выпей, — Элата поднес к его губам деревянную баклажку.
Фома глотнул. Жидкость показалась горьковатой и сладкой одновременно, язык и губы сразу онемели, в ушах зазвенело, точно в голове бил медный колокол… Он помотал головой, и размазанные полосы огней повисли в воздухе. На всякий случай он еще раз качнул головой, осторожно, словно та была из стекла. Огни, казалось, обрели свой собственный голос: прожектора отдавались у него в голове медным гонгом, и стеклянным звоном вторили им потайные фонари кэлпи. А вот звуки окрасились в разные цвета: автоматные очереди прошивали воздух огненным пунктиром, а крики кэлпи были красными и горячими. В голове Фомы царила мешанина звука и цвета, горячий воздух рвался из его груди, и он запел:
Белый огонь светит, черная вода плещет, алая битва пляшет, снуют повсюду черные лодки, несут гибель людям на башнях…«Я пою честно, — подумал он, — я пою не для кэлпи, это для всех…»
Где-то далеко надрывалась сирена.
Там, в ночи, по темному гладкому полю к припавшим к земле вертолетам бежали крохотные люди, и его отец, постаревший и похудевший, торопливо натягивал куртку. Он видел все это: мать в дверях дома, тревожно сжимающую руки, и Доску в одинокой постели, и Хромоножку, ощупью пытающегося нашарить прислоненный к кровати протез, — и где-то далеко в такт ударам сердца вопили кэлпи. Платформа вдруг распустилась как огненный цветок, белый в своей невыносимой жаре, и эта белизна отозвалась в голове Фомы невыносимым медным звоном. Колючие огни дробились и плавились, стекая вниз вместе со слезами.
И все стихло.
Мир медленно вращался вокруг него, наполненный чужими тенями и голосами.
Он поднял голову: от платформы остались только ноги-опоры, жалко торчащие из воды, вокруг плавали бурые покореженные обломки, а рядом на волнах, подернутых радужной пленкой, покачивался огромный плот из тростника, и на этом плоту рядами лежали люди, белые и неподвижные, точно прибитые морозом личинки мух, и несколько кэлпи, стоя на плоту, укладывали их бок о бок, ворочали, чтобы уложить поплотнее…
Фома перегнулся и дотронулся до ближайшего.
— Они совсем холодные! Мертвые!
Элата покачал головой.
— Они живы. Мы держим слово. Они просто спят. Сородичи найдут их и разбудят.
В голосе его Фома уловил пурпурный оттенок неуверенности.
— Ты бард, — сказал Элата. — Ты и вправду бард. Если бы не ты, мы бы не смогли уничтожить нефтяную машину. Но ты пел, и мы старались.
Фома рыдал, отвернув лицо.
— Они мертвые, мертвые! — плакал Фома. — Ты обманул меня! Вы все меня обманули! Чертовы кэлпи!
Догорающие огни преломлялись в его полных слез глазах.
— Кэлпи? — переспросил Элата. — Ты выпил священный напиток. Ты пил молоко королевы. Ты бард, ты владеешь именами. Зови нас тем именем, которое тебе доступно.
— Как? — устало спросил Фома.
Спящие-мертвые покачивались на волне, кэлпи перегнулся и оттолкнул шестом плот.
— Фоморами, — сказал Элата…
…Голова кружилась, точь-в-точь как после того случая, когда он по ошибке хлебнул из стоящего на столе отцовского стакана. Трава качалась перед его лицом, и каждая травинка была словно глубоко прорезана в прозрачном воздухе.
Он видел все как будто через увеличительное стекло: песчинки, прилипшие к коже, лезвия травы, покачивающиеся на уровне глаз; на верхушке каждой травинки сидел, охватив ее скрюченными лапками, крохотный черный муравей.
— Личинка вертячки, — сказал неслышно подошедший Элата, и голос его вспыхнул в голове у Фомы россыпью алых искр. — Зараженный ею муравей больше не стремится укрыться на ночь в муравейнике, наоборот, ему хочется залезть как можно выше, он забирается на самый верх травинки и скрючивается там… от холода. Утром таких муравьев склевывают птицы. А дальше личинка вертячки продолжает развиваться у них в потрохах. Хитро устроено, верно, бард? Какая-то крохотная козявка может изменить поведение большого муравья… И он больше не бережет себя, не работает на пользу своим сородичам… он позабыл муравейник. Ради чего?