«Если», 2012 № 05
Шрифт:
Нужно еще понимать, что не в характере Евграфыча было прятаться, если, конечно, того не требовала боевая обстановка. Скрываться от своих тот считал ниже достоинства. Опять же, несмотря на некоторую язвительность, натура у Евграфыча была легкая, свойская, людей не напрягающая. Где бы он ни служил, к нему очень быстро привыкали, и подавляющее большинство даже считало человеком, а многие и знать не хотели, кто он такой на самом деле. Казусы, правда, тоже случались, о чем он, смеясь, рассказывал во время посиделок у Мефодьича. «Недолюбливали меня всегда различные, так сказать, официальные лица. При царе-батюшке полковой не жаловал — дескать, от нечистого. А как царя не стало, другая беда — замполит. Не укладываюсь ему, понимаешь
Но после Великой Отечественной Евграфыч вдруг решил, что хватит с него, нужно переходить к мирному строительству. И пошел в музей. Подумал, что он-то продолжает существовать, пускай как нежить, а вон сколько народу сгинуло на полях без следа. Хотя бы память о них сохранить надо. Это и стало новой движущей силой, что не давала сгинуть самому Евграфычу.
В музее он тоже быстро прижился. Как всегда, не особенно таился, но и напоказ себя не выставлял. Дело в том, что домовые избегают общения с людьми отнюдь не потому, что боятся или предрассудки какие имеют. Просто если нежить встречается с живым человеком, то жизненная сила, по закону сообщающихся сосудов, потечет туда, где пусто. Нормальные люди друг с другом обмениваются, так и существуют. А нежити отдать нечего. Потому, скажем, если живой человек в загробное царство попадет, как Орфей, он там недолго живым пробудет, это все равно что без скафандра в открытый космос выйти. Но домовые, они как кошки. То есть молока, шерсти и прочего с них не получишь, зато дом делают уютнее одним своим присутствием. Тут присмотрят, там подсобят, это и есть их плата за продление жизни. Едят они только для того, чтобы материальная оболочка жила. Здесь у них все, как у людей, на одной духовной пище не протянешь. Но лишний раз домовой на глаза людям показываться не станет, совесть поимеет, даром что нежить. Помнят, что и в них осталось что-то человеческое. Евграфыча же к людям тянуло, хотя и он палку не перегибал, все-таки служивый, а не энергетический вампир какой-нибудь. Как говорится, солдат ребенка не обидит.
Пока Кимыч вспоминал рассказы служивого, в норе снова объявился Мефодьич. Словно проник к себе в дом через трубу.
— Идут, — сказал он Кимычу.
В доказательство из часов вылетела кукушка и проголосила вывернутым наизнанку петушиным воплем еще раз.
Второй звонок, подумал Кимыч. Почему-то ему пришел в голову уже не театр, а звонок на урок.
Сегодня — на урок истории.
Кимыч даже не заметил, что в норе есть теперь и Евграфыч.
— Готово! — бросил служивый. — Взяли всё и на выход!
Кимыч подхватил свою «конструкцию» и заспешил наружу. Ход в нору был узкий, но когда школьный вылез на поверхность, Евграфыч уже все равно поджидал его там. Когда только успел? Что значит опыт…
Гуськом домовые побежали к окраине кладбища. Первым служивый, за ним Мефодьич, а последним, стуча поклажей, школьный.
Им вслед из-под земли донесся третий вопль.
Домовые могут перемещаться очень быстро и незаметно, потому что умеют изменять свои размеры. Их тело не материально на все сто процентов, как у людей. Домовой может вполне сойти за человека и затеряться в сутолоке, а может нырнуть в кошачий лаз или даже в мышиную нору. Но сейчас такой маневр не удался бы из-за одежды и поклажи — куда все это денешь?
…Они успели: и добежать, и все нужное приготовить, и затаиться.
Кимыч сидел, прислонившись спиной к памятнику и уперев сапоги в близкую ограду. Памятник был из новых, гранитных, и прикасаться к его холодной, гладкой поверхности было даже приятно. Кимыч понимал, что такая бесцеремонность не очень-то вежлива, но по-другому не получалось.
Облака раскрыли полную луну. Словно желтое лицо, изрытое оспинами, показалось
из-под черного капюшона. Деревья тянулись к небу, будто руки мертвецов. Откуда-то из леса донесся протяжный вой. Конечно, это был не волк, а какая-то из бродячих собак, что иногда заходили на кладбище.Кимычу было страшновато. Чувство смутное, почти забытое. Чего бояться ночью на кладбище, если ты давно уже не человек?
Но даже домовые иногда боятся ответственности.
Кимыч вспоминал развороченный крест, увиденный сегодня по дороге в нору кладбищенского. Еще он вспоминал выражение лица Мефодьича, когда помогал ему ставить на место перевернутые памятники. Это было прошлой весной.
У Мефодьича в норе хранилась особенная тетрадь. Не тетрадь даже, а целая конторская книга. Старинная, с потрескавшейся обложкой. Мефодьич записывал в нее все интересное и примечательное, не полагаясь на память. Такая книга у него была уже неизвестно какая по счету. В ее середине Мефодьич хранил вырезки из газет. Сами газеты он доставал из мусорных ящиков, куда их выбрасывали посетители кладбища. А еще газеты приносил Кимыч.
Коллекция вырезок у Мефодьича подобралась своеобразная. Кимыч, честно говоря, все их не читал. Но ему хватало и заголовков.
ВАНДАЛИЗМ НА КЛАДБИЩАХ
ЧТО С НАМИ ПРОИСХОДИТ?
РАЗРУШЕНО БОЛЕЕ 200 НАДГРОБИЙ
ВАНДАЛЫ НЕ ДРЕМЛЮТ
ОСКВЕРНЕНЫ ВОИНСКИЕ ЗАХОРОНЕНИЯ
НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИЕ ВАНДАЛЫ ДАЮТ ПРИЗНАТЕЛЬНЫЕ ПОКАЗАНИЯ
Уголки вырезок не помещались в конторской книге, вылезали наружу, съеживались, как будто им самим было неудобно за свое содержание.
Думая об этом, Кимыч вдруг различил осторожные шаги и разговоры. Еще смешки. И бульканье.
Домовые слышат хорошо и далеко.
Кимыч затаил дыхание. Тоже, конечно, нелепо: ведь ты не то чтобы живой, не отражаешься в зеркалах и мог бы совсем не дышать, если бы захотел. Но привычка вдыхать и выдыхать сохраняется, как походка.
По шагам, смешкам и шорохам Кимыч понял: идут пятеро. Обостренный слух не подводил, во время уроков школьный мог безошибочно определить, сколько учеников сидит в классе.
Кимыч не видел ни служивого, ни кладбищенского. Но он легко мог себе представить, о чем сейчас думает Евграфыч: «Поближе… Еще маленько поближе… Рановато…».
А затем над кладбищем взвилась ракета. Но не простая, а заговоренная. Ракетницу притащил, конечно, служивый, а с заговором постарался Мефодьич: свечение у падающей ракеты было синее, мертвое, зловещее.
Увидев сигнал, Кимыч приложил к губам самодельный рупор и провыл:
— Айн, цвай, драй! Фояр!
Над головой прозвенело: это Мефодьич привел в действие несложный механизм — и над памятниками взвилась фигура, похожая на пугало. Света еще непогасшей ракеты вполне хватало, чтобы пятеро невольных зрителей ее хорошенько разглядели.
К ним, стуча костями и металлом, летел скелет, одетый в форму немецкого солдата Второй мировой. В каске, сдвинутой на затылок, и с болтающимся на шее автоматом.
Скелет Кимыч позаимствовал на одну ночь в препараторской кабинета биологии и притащил разобранным в заплечном мешке. Все остальное принес из музея служивый.
Скелет двигался по тонкой проволоке, натянутой между деревьями. Мефодьич управлял им, как марионеткой.
Конечно, проволоку было не различить, если не знать, куда именно смотреть.
Прижавшись спиной к гранитному надгробию, Кимыч услышал возгласы. За такие слова в школе вызвали бы родителей, сразу обоих. Но состояние тех, кто эти слова произнес, легко можно было понять.
Тогда Кимыч поднялся во весь рост. Сейчас на нем тоже была немецкая форма. Он не хотел ее надевать, но Евграфыч был прав: и Штирлиц рядился. А кроме того, Кимыч был самым высоким из троицы: рост домовых с годами делается меньше, и они вроде как усыхают. А кого способен напугать фашист ростом метр с кепкой? Так что по-любому эта роль доставалась Кимычу.