Если Бийл-стрит могла бы заговорить
Шрифт:
– Да, Тиш?
– Спасибо тебе, мама.
Она рассмеялась.
– Не знаю, дочка, за что ты меня благодаришь, но пожалуйста, пожалуйста, хоть и не стоит того.
Она притворила за собой дверь, и я услышала, как она ходит по кухне. Я сняла туфли и пальто и вытянулась на кровати. Был тот час, когда начинает темнеть, когда с улицы начинают доноситься вечерние звуки.
Зазвонил звонок. Я услышала, как мама крикнула: «Сейчас открою!» – и снова вошла ко мне. Она несла стаканчик с водой, куда была добавлена самая малость виски.
– Ну-ка. Сядь. Выпей. Это тебе поможет.
Потом притворила за собой дверь спальни, и я услышала постукивание ее каблуков в коридоре, ведущем к входной двери. Это пришел папа, он был в хорошем настроении, и до меня донесся его смех.
– Тиш дома?
– Она немножко соснула. Пришла усталая.
– Видала Фонни?
– Да.
– А как там с адвокатом?
– Он в понедельник с ним повидается.
Папа хмыкнул, я услышала, как открылась и захлопнулась дверца холодильника и он налил себе пива.
– А Эрнестина?
– Скоро придет. Она задержалась на работе.
– Как ты думаешь, во сколько нам станет этот паршивый адвокатишка?
– Ты, Джо, сам прекрасно знаешь, какой толк меня об этом спрашивать.
– Уж наверно, огребет немало.
– Ну и Бог с ним!
Мама уже налила себе джина с апельсиновым соком и сидела за столом напротив него. Она покачивала ногой, думая, как ей быть.
– Ну что там у тебя сегодня?
– Ничего, порядок.
Папа работает в порту. В плаванье он больше не ходит. «Порядок» означает у него, что за весь день ему, видно, не пришлось лаяться на работе больше, чем с одним-двумя, и не пришлось угрожать кому-нибудь смертоубийством.
Фонни подарил маме одну из своих первых работ. Это было года два назад. Статуэтка всегда чем-то напоминала мне папу. Мама поставила ее на маленький столик в гостиной. Она не очень высокая, вырезана из черного дерева. Обнаженный мужчина одной рукой касается лба, другой слегка прикрывает пах. Ноги длинные, очень длинные, очень широко расставлены, одна точно впечаталась в землю и ей не двинуться, и вся фигура выражает муку. Очень странно, что такую вещь сделал, в сущности, юнец. Странно, пока не задумаешься. Фонни ходил в ремесленную школу, где ребят учат делать разное дерьмо, разные никому не нужные вещи, например ломберные столики, и скамеечки для ног, и шифоньерки, которые никто никогда не купит, ведь кому нужна мебель ручной работы? Не богачам же. Богатые говорят, что наши ребята тупые, ни к чему не способные, и поэтому учат их ремеслу. А наши ребята совсем не тупицы. Но те, кто ведает такими школами, делают все, чтобы из учеников ни один не выделился, и на самом-то деле готовят из них рабов. Фонни не желал с этим мириться и бросил школу, прихватив с собой почти весь материал из мастерской. На это у него ушла чуть ли не вся неделя: один день таскал инструмент, другой – дерево. С деревом было потруднее, потому что ни в карман, ни под пиджак его не сунешь. Наконец они с приятелем забрались затемно в помещение школы, чуть ли не все, что нашли в мастерской, сперли и вывезли на машине брата этого приятеля. Часть добычи спрятали в подвале у одного знакомого швейцара, инструмент Фонни притащил ко мне, и деревяшки его до сих пор лежат у меня под кроватью.
Фонни нашел себя, нашел то, что ему хотелось делать, и это уберегло его от смерти, которая только и ждет, чтобы унести с собой детей нашего поколения. Хотя у смерти было много разных обличий, хотя люди умирали молодыми от разных причин, сама смерть была проще простого, и то, что вело к ней, тоже было проще простого – вроде чумы. Ребятам говорили, что они ни хрена не стоят, и все вокруг подтверждало это. Они боролись, боролись, но падали замертво, как мухи, и клубились на мусорных кучах своих жизней, тоже как мухи. И может, я потому так и цеплялась за Фонни, может, потому Фонни спас меня, что он чуть ли не единственный из всех мальчишек, кого я знала, не баловался со шприцем, не накачивался дешевым вином и не нападал на прохожих на улицах, не грабил магазинов и никогда не ходил распрямлять волосы – так они у него курчавые и росли. Он начал работать поваром в закусочной, чтобы и кормиться там, подыскал подвальное помещение, где занимался резьбой по дереву, и бывал у нас чаще, чем у себя дома.
У них в семье то и дело разыгрывались скандалы. Миссис Хант не выносила Фонни или не мирилась с его замашками, а обе сестры Фонни во всем подражали матери – особенно последнее время, потому что им приходилось ужасно трудно. Их всячески готовили к замужеству, но достойных себе мужей они не находили. Это были самые обыкновенные гарлемские девушки, хотя им и удалось поступить в Городской колледж. Но в Городском колледже жизнь ничем их не радовала, решительно ничем: те из черных братьев, кто был со степенями, в таких не нуждались; те, кто хотел жениться на черных, женились
на черных, те, кто на белых, женились на белых. Так они и остались ни с чем и всю вину за это взвалили на Фонни. Фонни спасу не было от материнских молитв, больше похожих на проклятья, и сестринских истерик, больше похожих на оргазм. А Фрэнк – куда ему было тягаться с этими тремя ведьмами. Но когда он выходил из себя, можете себе представить, какой крик стоял у них в доме! И Фрэнк начал попивать. Я его не осуждаю. Иногда он забредал к нам, будто Фонни ищет. Ему приходилось похуже Фонни, портновскую мастерскую он потерял и работал теперь на швейной фабрике. И уже зависел от Фонни, как Фонни когда-то зависел от него. Так что вы сами видите, некуда им было приткнуться. Фрэнк ходил по барам, но Фонни баров не любил.Та вспыльчивость, которая когда-то спасла Фонни, теперь навлекла на него беду и усадила за решетку. Потому что он нашел свое дело – дело всей своей жизни, нашел себя, – и это можно было понять с первого взгляда. Он никому не желал подчиняться. А это преступление в нашей хреновой свободной стране. Будь добр, подчинись. А не хочешь, значит, ты плохой негр. Вот это полисмены и учуяли в нем, когда он перебрался в Гринвич-Виллидж.
Пришла Эрнестина – высокая, худющая. Мне слышно, как она поддразнивает папу.
Эрнестина работает в благотворительном центре с детьми из неимущих семей – дети лет четырнадцати-пятнадцати, белые и черные, мальчики и девочки. Работа очень тяжелая, но она находит в ней смысл, а если бы не находила, наверно, и не вытянула бы. Странно, как людям это удается. Девчонкой Эрнестина была самая что ни на есть пустельга. То и дело бегала завиваться, платья всегда чистенькие, и вечно вертелась перед зеркалом, будто глазам своим не верила, до чего же она хороша. Я терпеть ее не могла. Эрнестина была старше меня на четыре года и считала ниже своего достоинства знаться со мной. Мы дрались как кошка с собакой или, вернее, как две сучки.
Мама старалась не принимать этого слишком близко к сердцу, она думала, что Сестрица – я звала ее Сестрицей, чтобы не называть по имени, а может, чтобы подтвердить свои права на нее, – создана для эстрады и эстрадой кончит. Такая мысль не наполняла ее сердце радостью, но ей, моей матери, Шерон, не следовало забывать, что было время, когда она сама собиралась стать певицей.
И вдруг все изменилось в один миг, будто встали однажды утром – и все стало по-другому. Во-первых, Эрнестина выросла – вытянулась и похудела. Она стала носить брюки, завязывать сзади волосы и читать книгу за книгой, будто книги, того и гляди, выйдут из моды. Когда бы я ни пришла из школы, она всегда лежала где-нибудь с книгой, свернувшись калачиком или просто на полу. Газеты она перестала читать. В кино больше не ходила. «Хватит с меня жевать эту брехню, которой нас белые пичкают, – говорила Эрнестина. – И так уж завалили мне все мозги дерьмом». Но в сухаря она не превратилась, как была приятной, так и осталась. И не было у нее привычки рассуждать вслух, во всяком случае подолгу, о прочитанном. И ко мне стала относиться гораздо лучше. И лицо у нее начало меняться. Черты стали более резкими, более отчужденными, но оно очень похорошело. Узкие, продолговатые глаза потемнели от того, что им теперь открылось.
Она передумала поступать в колледж и какое-то время проработала в больнице. Там ей встретилась одна девочка, и эта девчушка умирала, потому что в свои двенадцать лет она была отпетая наркоманка. И не черная. А из Пуэрто-Рико. И тогда Эрнестина пошла работать с детьми.
– Иезавель где?
Она дала мне такое прозвище после того, как меня взяли в косметический отдел универмага, где я теперь работаю. В универмаге сочли, что поставить на такую работу цветную будет очень смело и даже вызывающе с их стороны. Я с утра до вечера торчу за прилавком, будь он проклят, за день наулыбаюсь так, что коренные зубы начинает ломить, и без конца даю усталым пожилым дамам нюхать тыльную сторону моей руки. Эрнестина уверяет, что, когда я прихожу домой, от меня несет, как от луизианской шлюхи.
– Дома. Прилегла у меня.
– Она здорова?
– Просто устала. Ходила к Фонни.
– Как там Фонни – держится?
– Держится.
– О господи! Чего-нибудь выпить, что ли! Сегодня мне готовить?
– Нет. Я сама сейчас кастрюльками займусь.
– Виделась она с мистером Хэйуордом?
Арнольд Хэйуорд – адвокат. Эрнестина нашла его через свое учреждение, которому частенько приходится иметь дело с юристами.
– Нет. В понедельник после работы к нему поедет.
– Ты поедешь с ней?