Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины
Шрифт:

В «Ответе на определение Синода» об отлучении его от церкви Толстой обозначит вехи пройденного пути: «s начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете».

Кто-нибудь сумасшедший…

Есть у Толстого рассказ «Свечка»: злого приказчика, мучителя крестьян, побеждает самый тихий и безропотный мужик, – он покорно пашет свое поле, ходит за сохой и поет тонким голосом.

Но сам Толстой «петь тонким голосом» не умеет.

Духовный его перелом являет себя во всем – в образе жизни, в творчестве и отношении к творчеству,

в желании изменить семейный уклад, в проповеди учения, которой он отдает много времени и сил. Толстой не устает повторять: не он, не Толстой, «сочинил» учение, которое он проповедует. На протяжении веков, тысячелетий даже, человечество в лице лучших своих представителей несло в душе мечту о братстве всех людей на земле. Все так, но немногие звали к этому с такой убежденной сосредоточенностью, как Толстой.

Зимой 1880 года он проводит несколько дней в Петербурге. Его новое умонастроение, конечно же, не остается незамеченным. Он, впрочем, и не считает нужным скрывать его, наоборот, всюду, где появляется, горячо, убежденно говорит о нем. Один из друзей сообщает ему вдогонку, после отъезда, что в столице все толкуют о его «обращении», понимая это «обращение» в духе чего-то противного разуму.

Вскоре во время празднеств, посвященных открытию памятника Пушкину в Москве, на которые Толстой не поехал, среди литераторов ходят упорные слухи, что он сошел с ума. Достоевский так и пишет жене из Москвы: «О Льве Толстом… Слышно, он совсем помешался».

Софья Андреевна, некоторые из ближних также считают стремление Льва Николаевича следовать своим убеждениям, да и самые убеждения, – «болезнью». Извещая брата о продолжении работы над религиозно-философскими сочинениями, Толстой, повторяя суждение домашних, пишет: «Я все так же предаюсь своему сумасшествию…»

В «Исповеди» он говорит: между прежней его жизнью (которой продолжают жить тысячи людей) и сумасшедшим домом нет никакой разницы. Теперь, когда он все дальше следует новым путем, разрабатывая и проповедуя учение, то же духовное отчуждение дома, в семье: «точно я один несумасшедший живу в доме сумасшедших».

У себя в зале слышит беседу домашних с гостями – записывает:

«Начали разговор. Вешать – надо, сечь – надо, бить по зубам без свидетелей и слабых – надо, народ как бы не взбунтовался – страшно. Но жидов бить – не худо. Потом вперемешку разговор о блуде – с удовольствием».

И – с новой строчки:

«Кто-нибудь сумасшедший – они или я…»

Задуманный им рассказ о человеке, который понял, что нельзя дальше жить по-прежнему, что надо жить по Евангелию, в братстве со всеми людьми, не основывая своей выгоды на нищете и горе других, и за это признан в своем кругу ненормальным, Толстой в рукописях называет то «Записками сумасшедшего», то «Записками несумасшедшего»…

«Если покопаешься, найдешь эгоизм»

Весной 1884 года, как раз в те дни, когда задумывается рассказ, наверно, и в связи с тем, что – задумывается, Толстой читает некоторые работы о душевных заболеваниях, более всего статьи в журнале «Архив психиатрии, нейрологии и судебной психопатологии», который издает его знакомый, профессор Харьковского университета по кафедре психиатрии и нервных болезней Павел Иванович Ковалевский. Это чтение по-своему высвечивает для него все то, что происходит в его личной, домашней жизни. В эту пору семейный разлад, раскол, связанный с его желанием жить не по-принятому, а в соответствии со своими убеждениями, становится очевиден. Именно в эту пору он помечает в дневнике, что «лопнула струна», соединявшая его с Софьей Андреевной, пишет об отсутствии любимой и любящей жены.

Он пишет о семейном разладе: «Как они не видят, что я

не то что страдаю, а лишен жизни вот уже три года. Мне придана роль ворчливого старика, и я не могу в их глазах выйти из нее: прими я участие в их жизни – я отрекаюсь от истины, и они первые будут тыкать мне в глаза этим отречением. Смотри я, как теперь, грустно на их безумство – я ворчливый старик…»

Семья смотрится моделью мира, в котором безумие взглядов и поступков – норма, всякая же попытка отказаться от этого безумия, вести нормальную жизнь – «сумасшедшее дело». «Я боялся говорить и думать, что все 99/100 сумасшедшие. Но не только бояться нечего, но нельзя не говорить и не думать этого… Так и ходишь между сумасшедшими, стараясь не раздражать их и вылечить, если можно». Но люди, привыкшие к своим безумствам – к праздной, роскошной жизни за счет других, которые трудятся и бедствуют, чтобы обеспечить им такую жизнь, – не слышат разумных доводов; более того, искренно полагают безумным того, кто эти доводы им предлагает. Семейные ссоры заканчиваются тем, что сумасшедшим объявляется Лев Николаевич.

Он выходит на улицу – узнает про женщину, умершую от голода в ночлежном доме, встречает девочек-проституток, которым и пятнадцати не исполнилось, на плацу солдаты палят из ружей, учатся убивать людей. «А опять солнце греет, светит, ручьи текут, земля отходит, опять Бог говорит: живите счастливо». Безумный, больной мир…

Эта двойственность суждения – «кто-нибудь сумасшедший, они или я», творчески выразившаяся в равноценности возможного названия для рассказа – «Записки сумасшедшего» или «…несумасшедшего», как и набранные в течение жизни наблюдения, которые он толкует по-своему, приводят его к убеждению, «что от идеального, вполне здорового человека – которого нет – до самой высшей степени психического расстройства есть постепенная градация, и черты, отделяющей больного от здорового, провести нельзя»: «Я встречал часто людей, считавшихся сумасшедшими, которые, на мой взгляд, не были сумасшедшее людей, считавшихся здоровыми».

(Это убеждение подкрепляется, например, психиатрической экспертизой, назначаемой некоторым его последователям, отказавшимся от военной службы, содержанием в сумасшедших домах сектантов, отказавшихся от догм и ритуалов официальной церкви, насильственное помещение в них людей, по каким-либо причинам кажущихся подозрительными: «существование таких домов, в которых насильно можно запирать и держать людей… будет через 50 лет для наших потомков предметом ужаса и недоумения».)

Лев Николаевич останется при своем мнении о сложности градации и когда познакомится с пациентами психиатрических больниц, которые он будет посещать с неизменным интересом.

В одной из них его познакомят с больным крестьянином, захваченным революционными идеями. Когда кто-то скажет про него, что он что-то украл (у имущего), больной возразит: «Не украл, а взял». Прощаясь, Лев Николаевич скажет ему: «Увидимся там». Он снова возразит: «Есть только один свет, другого нет». Толстому он покажется «умнее тех, которые его держат».

С другим пациентом он основательно поговорит о политике. Врач, чтобы показать Льву Николаевичу степень заболевания собеседника, вступит в разговор:

– Но вы скажите, кто вы.

– Я – Петр Великий.

И с вызовом замолчавшему Толстому:

– Да, я Петр Великий… Вы считаете меня душевнобольным?

– Не считаю никого душевнобольным… Мне просто жалко, что вы говорите толково, умно, а теперь говорите неосновательно.

– Но вы не знаете нашего консервативного правительства… – возвратится к теме беседы больной.

И Лев Николаевич так же всерьез закончит разговор:

– Мы с вами не столкуемся. Злом делать добро нельзя…

Поделиться с друзьями: