Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Этот художественный прием Виктор Шкловский некогда назвал остранением (от слова «странный»). Цель приема, согласно его теории (она потом так и была названа «теорией остранения»), состояла в том, чтобы вырвать предмет из автоматизма нашего восприятия, заставить нас привычное, примелькавшееся увидеть как странное.

Художественному зрению Войновича такое «остранение» присуще в высокой степени. Но у него (как, впрочем, и у Толстого) это не столько сознательный художественный прием, сколько органическое свойство его художественного мышления. Умению глядеть на мир глазами естественного человека нельзя научиться. Этим умением надо изначально обладать. И – это, пожалуй, самое трудное – не утерять его.

7

В 9-м

номере журнала «Знамя» за 1992 год в цикле «Невыдуманных рассказов» Григорий Бакланов, вспоминая о том, как трудно было ему в 1973 году, когда развернулась травля Сахарова и Солженицына, уклониться от публичного участия в этой травле, мимоходом обронил:

...

В «Известия» написал Войнович: позвольте через Вашу газету выразить презрение всем токарям, слесарям, академикам, Героям Социалистического Труда и т. д. и т. п., кто участвует в травле. Он свою судьбу решил, он уезжает из страны, он хлопнул дверью, но я уезжать никуда не собирался, для меня это значило то же, что от себя самого уехать. И я как о сущем чуде мечтал, чтобы обо мне забыли.

Не нужно мне ни чинов, ни орденов, забудьте. Но видел уже: не оставят добром, нельзя допустить, чтобы человек сам распоряжался своей совестью, твоя совесть не тебе принадлежит.

Получается, что у Войновича положение было более легкое, чем у Бакланова и многих других маститых советских писателей, от которых высокое начальство домогалось, чтобы они приняли участие в карательной акции. Получается даже так, что сохранить право самому «распоряжаться своей совестью» было вовсе даже не сложно: достаточно было только изъявить готовность покинуть родину. А уж изъявив такую готовность, можно было как угодно и сколько угодно хлопать дверью, защищая Сахарова, Солженицына, выступая против ввода советских войск в Чехословакию или в Афганистан. Получается даже, что мечтающие только лишь о том, чтобы про них забыли, не выволокли из щелей, в которые они забились, и не заставили произнести вслух нечто непотребное, в чем-то даже лучше тех, кто отваживался «хлопать дверью»: ведь тем оказалось не так уж трудно порвать кровные узы, связывающие их с родной землей, – не то что истинным патриотам, для которых уехать навсегда из СССР означало «то же самое, что уехать от самого себя».

Самое горькое в этой обмолвке – то, что она искренна. И это ведь не Иван Стаднюк говорит, не Михаил Алексеев, не фюрер «Памяти» Дмитрий Васильев, для которых Войнович – «предатель, клевещущий на свой народ», и этим все сказано, Из процитированного мною абзаца баклановских воспоминаний ясно видно, что на самом-то деле общественное поведение Войновича представляется автору более достойным, чем его собственное. И весь смысл абзаца состоит в том, чтобы оправдаться, объяснить, почему сам он на такое поведение решиться не смог. (Хотя никто его, разумеется, в этом не упрекает.)

Если не художественное воображение, так хоть собственный военный опыт мог бы помочь Григорию Бакланову, писателю-фронтовику, автору многих честных книг о войне, догадаться, какой долгий, чреватый ежедневным смертельным риском путь надо было пройти человеку, решившему «хлопнуть дверью», от момента, когда он это решение принял, до того часа, когда это его решение совпало с решением тех, от кого зависела не только его собственная жизнь, но и жизнь каждого из членов его семьи.

В тех же своих «Невыдуманных рассказах», в которых зашла у него речь о Войновиче, Бакланов несколько раз возвращается к воспоминаниям о войне:

...

Пехотинцу жизнь на фронте отмерена короткая, пока бумаги будут ходить снизу вверх да сверху вниз, ротный писарь как раз и выпишет ему похоронку…

Снимали фильм на местах бывших боев, и я узнавал и не узнавал наш плацдарм… Самое поразительное, каким узким казался мне теперь Днестр.

А тогда, под огнем, многих жизней не хватило, чтобы его переплыть.

Вот так же и тот «Днестр», который переплывал Войнович, представляется автору воспоминаний узеньким ручейком, который ничего не стоило просто перешагнуть. А тогда, «под огнем», это было ох как непросто! И тоже многих жизней не хватило, чтобы ему его переплыть.

За годы своего «диссидентства» Войнович пережил исключение из Союза писателей (что означало запрет на профессию), обвинения в тунеядстве, отравление, неоднократные угрозы («Сдохнет в подвалах КГБ!»), нападение псевдохулиганов, лживое сообщение родителям, что сын их пропал и его уже, очевидно, нет в живых. Уже совсем перед отъездом из страны, который вот-вот должен был состояться, в один день скончались родители его жены, так и не сумевшие пережить мысль о неизбежной разлуке (навсегда!) с дочерью и внучкой… И – самое главное! – до последнего момента ведь так и не известно было, в какую сторону доведется ему отправиться: на Запад или на Восток.

Для каждого, кто хоть сколько-нибудь ясно представляет себе природу советского строя, не может быть сомнений в том, что даже если бы Войнович и в самом деле решил стать диссидентом, надеясь уехать на Запад, такая «игра» далеко не была бы «беспроигрышной лотереей». Как говорится, человек предполагает, а Бог – располагает. А в условиях тогдашней советской реальности «располагал» не Бог, а – КГБ. (Или – Политбюро, что, в сущности, одно и то же.)

Но главная неправда рассуждений Бакланова о поведении Войновича в той экстремальной ситуации (а подобным образом рассуждали и продолжают рассуждать на эту тему многие, иначе не стоило бы так подробно об этом говорить), – главная, коренная ошибка всех рассуждений такого рода состоит в том, что Войнович вообще никогда не принимал решения покинуть родину. Это решение за него приняли другие.

Вступая на путь своего так называемого диссидентства – путь, который и привел его в конце концов к неизбежности отъезда, Войнович и думать не думал, что конечным этапом этого пути станет эмиграция.

Строго говоря, он на этот путь даже и не вступал. Обстоятельства сложились так, что он оказался – это его собственное выражение – диссидентом поневоле. Ведь это его «диссидентство» началось вовсе не тогда, когда он, окончательно уверившись, что на родине его лучшие книги опубликованы быть не могут, решился публиковать их на Западе. Оно началось в тот день, когда он начал писать своего «Чонкина». И дело тут было не в выборе темы, не в выборе героя. Дело было в давно зревшем в нем и наконец осуществленном желании «отпустить тормоза», решиться писать без оглядки на цензуру, на редактора (даже такого уникального по тем временам редактора, как Твардовский), на любые внешние, привходящие обстоятельства. Писать, ни на миг не задумываясь о том – напечатают или не напечатают.

Не помню, была ли уже тогда сочинена знаменитая песня Галича про то, что «Эрика» берет четыре копии, и это все, и этого достаточно», но даже если песни такой тогда еще и не было, самиздат уже существовал. Во всяком случае, уже носилось в воздухе убеждение, что вовсе не обязательно писателю ориентироваться на прижизненную публикацию и прижизненное признание, что можно ведь писать в стол. Убеждение это, подкрепленное явлением на свет из небытия булгаковского «Мастера и Маргариты» с его знаменитой формулой – «рукописи не горят» – владело тогда многими.

Но Войнович, я думаю, даже и таких далеко идущих надежд тогда не питал. Просто писал так, к а к ему писалось. Он и сам еще не знал, отдаваясь на волю этого своего желания, куда оно его приведет.

Однако творчество (истинное творчество, свободное от насилия – любого насилия, не только идущего извне, но и того, источником которого бывает готовность самого художника ломать, насиловать живой поток своего воображения, вводя его в заранее заданное русло) – сама природа этого истинного творчества такова, что оно обретает огромную власть над творцом. Творение и творец как бы меняются местами. Уже не он отныне хозяин положения, а оно – меняет и ломает по своей воле всю его жизнь и судьбу.

Поделиться с друзьями: