Если бы Пушкин…
Шрифт:
Споры о том, какая кровь главная, а какая неглавная, теперь тоже стали уже достоянием той «полемики журнальной», о которой с такой презрительной брезгливостью говорил Баратынский.
Слышнее других тут были голоса литераторов, любивших при всяком удобном и неудобном случае подчеркнуть разницу между жертвами террора конца 20-х и середины 30-х годов. Разницу эту они видят в том, что первым их страшная участь досталась ни за что ни про что. Что же касается вторых, то они сполна расплатились за все свои грехи. (Или – за грехи отцов.) Иные авторы, поминая о жертвах 37-го года (в отличие от жертв 29-го), даже не считали нужным скрывать испытываемое
Я не стану называть поименно всех этих неистовых ревнителей справедливости, тем более что имя им – легион. Скажу одно: все публичные высказывания такого рода, независимо от жанра (все равно, будь это публицистическая статья или лирическое стихотворение), безоговорочно должны быть отнесены к разряду «журнальной полемики». И дело тут даже не в том, что авторы этих публицистических или «лирических» инвектив твердят «давно уж ведомое всем», а в самой природе такой нравственной (нравственной ли?) позиции.
Попытка установить некую иерархию беды, иерархию горя, иерархию страдания бесконечно чужда и даже враждебна самому духу поэзии.
Тень этой иерархии мелькнула и у Коржавина: она в самом этом делении пролитой крови на «главную» и «неглавную». Но Коржавин судит не других, а себя:
Наивность взрослых – власть стихии.
Со здравым смыслом нервный бой.
Прости меня. Прости, Россия,
За всё, что сделали с тобой.
За вдохновенные насилья,
За хитромудрых дураков,
За тех юнцов, что жить учили
Разумных, взрослых мужиков…
Во имя блага и свершенья
Надежд несбыточных Земли.
Во имя веры в положенья
Трех скучных книжек, что прочли…
Когда неслись, как злые ливни,
Врагам возможным смертью мстя,
Вполне наивны. Так наивны,
Как немцы – десять лет спустя.
Да, там, на снежном новоселье,
Где в степь состав сгружал конвой.
Где с редким мужеством терпели —
И детский плач, и женский вой.
Далеко же он должен был уйти от романтических грез своей юности, чтобы «наивных», яростных комсомольцев 20-х годов уподобить фашистским нелюдям, загонявшим женщин и детей в газовые камеры.
Но даже и тут он не дает воли темному, злому чувству мстительного удовлетворения:
Не мстить зову – довольно мстили.
Уймись, страна! Устройся, быт.
Мы все друг другу заплатили
За всё давно, – и счет закрыт.
И что с них взять – с больных и старых.
Уж было всё на их веку.
Я с ними сам на тесных нарах
Делил баланду и тоску…
Не в христианском всепрощении тут дело. И не о том я веду речь, кто ближе к истине – сегодняшние публицисты, радостно пользующиеся дарованной им свободой рубить только что открывшуюся им правду-матку, или беспощадно рассчитывающийся со своей собственной жизнью Коржавин.
И уж совсем не в том смысл этого моего противопоставления, чтобы решить, как следует нам сегодня понимать и истолковывать нашу историю: по-коржавински или как-нибудь иначе.
Речь не об истории, а о поэзии. О том, в чем состоит истинное назначение поэта.
«Зачем перекладывать в стихи то, что очень кстати в политическое газете», – еще полтораста лет назад недоумевал Вяземский.
Стихи Коржавина «на политические темы» покоряют читателя не идеями (политическими или историософскими), которые он «перекладывает в стихи», а тем, что эти идеи предстают перед нами как вехи его судьбы. А факты и события истории страны входят в них лишь потому, что они стали фактами и событиями не просто биографии поэта, но – биографии его души.
8
В декабре 1955 года один молодой человек, пишущий стихи и мечтающий поступить в Литинститут, обратился к Б.Л. Пастернаку с просьбой дать оценку его поэтическим опытам. Он готов был выслушать любой приговор, даже самый суровый. Но приговора не последовало. Великий поэт ответил начинающему стихотворцу письмом, в котором довольно раздраженно объяснял ему, что тот со своей просьбой обратился не по адресу:
...
Когда мои читатели и почитатели обращаются ко мне с просьбами, подобными Вашей, я с сожалением или раздражением устанавливаю, что, значит, они в недостаточной степени читатели и почитатели мои, потому что не поняли во мне главного: что я «стихов вообще» не люблю, в поэзии, как ее принято называть, не разбираюсь, что я не судья, не ценитель в этой области…
Если Вы разделите людей на партийных и беспартийных, мужчин и женщин, мерзавцев и порядочных – это все еще не такие различные категории, не такие противоположности, как отношение между мною и противоположным мне миром, в котором любят, ценят, понимают, смакуют и обсуждают стихи, пишут их и читают. Это мир мне полярный и враждебный, и ту же ноту враждебности вызывает во мне Ваша просьба, Ваша поддержка царящего предрассудка, Ваше участие в общем заблуждении…
Далее, сказав все-таки несколько ободряющих слов по поводу присланных ему стихов («Бог и природа не обидели Вас. Ваша тяга к художественному выражению не заблуждение. Некоторые попытки Вам удались»), он заключает:
...
Больше ничего я на эту тему сказать не могу, не потому, что Вы недостаточно одарены, а потому, что вера в то, что в мире существуют стихи, что к писанию их приводят способности, и прочая, и прочая, – знахарство и алхимия.