Если бы Пушкин…
Шрифт:
Временами он, вероятно, стыдился этих своих тайных, подспудных желаний, «вытеснял» их, гнал от себя прочь. И вот этим сознанием, что ему не всегда удавалось удержаться на уровне прежних, высоких своих представлений о назначении художника, презирающего зеркальный блеск выставочной витрины, и пронизано, – от начала до конца, – его стихотворение «Быть знаменитым некрасиво…».
Нет, не с Маяковским, и не с кем-либо другим из своих собратьев по перу спорит Пастернак в этом своем стихотворении, а – «с самим собой, с самим собой». Не кому-нибудь, а именно себе он внушает, именно себя уговаривает:
Быть знаменитым некрасиво.
Не это подымает
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
Цель творчества – самоотдача,
А не шумиха, не успех.
Позорно, ничего не знача,
Быть притчей на устах у всех…
И надо оставлять пробелы
В судьбе, а не среди бумаг,
Места и главы жизни целой
Отчеркивая на полях…
Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью пядь,
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
И должен ни единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только до конца.
И все же он зря стыдился этой своей жажды публичности, этих потаенных «низких» своих желаний. Ведь даже изменяя искусству, он никогда не изменял себе. Даже когда он бичевал себя, уверяя, что писал свой знаменитый роман «непрофессионально», потому что «лишился художественной собранности, внутренне опустился», – даже в эти минуты острого (и, конечно, искреннего) самобичевания он твердо знал, что писать, как прежде, «с верностью приему со страстью мастерства» – было бы «какой-то позой, притворством перед собой, чем-то нереальным и фальшивым».
Нет, он прожил свою жизнь именно так, как ему хотелось: «ни единой долькой не отступаясь от лица». В точном соответствии с начертанными им самим скрижалями, он жил, не отличая «пораженья от победы», не пытаясь быть последовательным, логичным, непротиворечивым, до последнего часа оставаясь живым. Живым и только. До конца.
Опрокинутая купель
С парохода современности
Возвращается ветер на круги своя. Вернулся и старый клич русских футуристов – «Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и прочих классиков с Парохода современности». Сегодня, правда, речь идет не о Пушкине, не о Толстом и не о Достоевском. Нынче с радостным гиканьем кидают за борт других классиков. И необходимость «сбрасывания» их с «Парохода современности» объясняется не тем, что в пределах созданных ими художественных форм нельзя отобразить сложную нашу сегодняшнюю жизнь.
Смысл происходящего трудно обозначить короткой и ясной формулой. Для явлений такого рода еще не придумано четких и однозначных определений. Сказать об этом можно только описательно. Попробую сделать это, оставаясь в пределах той же метафоры, какой пользовались в начале нашего века русские футуристы. В этом мне поможет один полузабытый рассказ Михаила Зощенко…
В рассказе этом описывается путешествие по Волге на пароходе, который назывался – «Товарищ Пенкин». Во время стоянки близ одного из волжских городов пассажиры вышли погулять, провели в городе несколько приятных часов, а вернувшись на пристань, с ужасом обнаружили, что их парохода там нет. Тут, конечно, началась паника, крики, причитания. Ведь там, на пароходе, остались все их вещи, деньги, документы.
Но вскоре выяснилось, что ничего страшного
не произошло. На самом деле пароход «Товарищ Пенкин» никуда не ушел, а просто, как выразился один из героев рассказа, «ему перекрасили теперь название». За то время, что пассажиры гуляли по городу, «Товарищ Пенкин» перестал быть «Пенкиным» и стал называться – «Гроза».Пассажиры успокоились и радостно разошлись по своим каютам, не забыв, правда, поинтересоваться у капитана, почему вдруг так спешно понадобилось сменить название их парохода. Капитан объяснил: пока они гуляли, пришла телеграмма, сообщившая, что товарищ Пенкин, именем которого был назван пароход, оказался «не на высоте своего положения и в настоящее время находится под судом». Поэтому и пришлось в таком срочном порядке закрасить это название и назвать пароход по-новому.
Продолжая этот зощенковский сюжет, можно представить себе, что одной только «перекраской» названия парохода дело не обошлось. Ведь имя злополучного товарища Пенкина, как это полагается на пароходах, наверняка красовалось на шлюпках, ведрах, спасательных кругах и всех прочих атрибутах корабельного оборудования. Это имя, вероятно, было вышито также и на салфетках, выгравировано на ложках, ножах, вилках и подстаканниках, значилось на тарелках, чашках и блюдцах, принадлежащих корабельной кают-компании. Да мало ли еще могло оказаться на этом пароходе предметов, клейменых именем скомпрометировавшего себя товарища. Может быть, в кают-компании даже стоял какой-нибудь гипсовый бюст этого самого Пенкина, а в корабельной библиотеке имелось собрание его сочинений? Надо полагать, все эти предметы, – во всяком случае, те из них, которые невозможно было «перекрасить», – тотчас же полетели за борт.
В рассказе Зощенко ничего об этом не сообщается. Быть может, ничего такого даже и не было, поскольку герои этого рассказа к переименованию парохода отнеслись с полнейшим равнодушием. Им было решительно все равно, как называется пароход, на котором они совершают свое путешествие. «Пенкин» – так «Пенкин». «Гроза» – так «Гроза»…
Совсем не то с командой и пассажирами нашего гигантского Парохода. У нас известие о его переименовании было встречено с энтузиазмом. И тут уж за борт полетели не только те предметы, на которых было четко обозначено старое его название, но даже и те иногда весьма ценные вещи, которые в сознании вовлеченных в эту азартную игру пассажиров почему-либо ассоциировались – иногда с достаточным на то основанием, а иногда и без всякого основания – с тем, прежним наименованием, которое они решили раз и навсегда вытравить из своей памяти.
Пока расправлялись с Бабаевским, Панферовым, Фадеевым и прочими советскими корифеями, оценки которым, по меткому выражению Виктора Шкловского, ставили не за успехи, а за поведение, все это выглядело более или менее нормально. И даже, когда полетели за борт все тридцать томов Горького и тринадцать томов Маяковского… Заведомая несправедливость этой «гражданской казни» была очевидна. Но в ней по крайней мере была своя логика.
Горький – отчасти заслуженно, отчасти с помощью разных жульнических подтасовок и фальсификаций – был превращен в одного из тех атлантов, скульптурные изображения которых не только украшали, но и поддерживали; помпезный фасад созданной Сталиным Империи Зла. В еще большей мере это относится и к Маяковскому. Можно ли было рассчитывать, что сохранятся в целости и неприкосновенности эти атланты, если рухнул не только фасад, но и само поддерживаемое ими здание вдруг осело и рассыпалось, разлетелось на куски?
Но за Горьким и Маяковским последовали другие. Те, кто, казалось бы, именно сейчас, когда этот фасад со всеми своими атлантами и кариатидами превратился в труху, как раз и должны были бы занять самые почетные места в пантеоне русской культуры.
Основания для «сбрасывания» были те же. Разве только аргументы приходилось изыскивать более тонкие и хитроумные. Суть же дела всякий раз сводилась к одному и тому же.
Помните замечательный диалог из старого рассказа Ильфа и Петрова?
– Кто была Екатерина Вторая? – экзаменовал там папа сына-школьника.