Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я, я, я. Что за дикое слово!

Неужели вон тот – это я?

Разве мама любила такого,

Желто-серого, полуседого

И всезнающего, как змея?..

Но перемена произошла не только с его душой. Новыми, совсем другими стали все органы его чувств: слух, зрение…

С Пушкиным, как мы помним, тоже случилось нечто подобное, когда шестикрылый серафим коснулся органов его зрения и слуха. Но с Ходасевичем случилось совсем другое. Тут дело было не только в том, что он услышал новые

звуки, прежде недоступные его слуху Удивительно было другое: эти новые – скрежещущие, диссонирующие звуки, которые прежде лишь раздражили бы его, теперь вдруг стали ему милы:

Мне мил – из оловянной тучи

Удар изломанной стрелы,

Люблю певучий и визгучий

Лязг электрической пилы…

Запечатлеть этот новый звук, звучание новой ж и з – н и, оставаясь в пределах пушкинского словаря и синтаксиса, было невозможно. Это обернулось бы нестерпимой фальшью. Ходасевич очень рано почувствовал это. Но – при всем при том – звучавший вокруг него советский «новояз» внушал ему непобедимое отвращение.

В статье «О Маяковском», написанной спустя всего десять дней после его самоубийства, Ходасевич, приведя (полностью) предсмертное письмо Владимира Владимировича, высказался об этом трагическом документе с нескрываемой брезгливостью:

...

Это писано 12-го, а он умер 14-го. Значит, два дня носил в кармане это длинное, мелочное письмо, с плохими стихами, с грошовыми шуточками, с советским говорком, с подчеркиванием советской благонамеренности, с многим еще таким, о чем говорить не хочется.

О «советском говорке» сказано с такой же степенью неприязненности, как о ненавистной ему «советской благонамеренности». Наверное, не только потому, что пресловутый «говорок» был для него непременным знаком этой самой благонамеренности. Скорее, наверное, потому, что, находясь у врат смерти, поэту, по его мнению, пристойнее было бы не прибегать к этому малопочтенному жаргону.

Однако попытка «свой предсмертный стон облечь в торжественную оду» не удалась и ему тоже.

В стихотворении «Не матерью, но тульскою крестьянкой…», под которым стоят две даты: 12 февраля 1917 и 2 марта 1922, он гордился своей причастностью и своим трепетным отношением к волшебному, с давних времен и до нынешнего дня не стареющему русскому языку:

И пред твоими слабыми сынами

Еще порой гордиться я могу,

Что сей язык, завещанный веками,

Любовней и ревнивей берегу…

Прошло всего три года, и предметом величайшей его гордости стало иное:

А мне тогда в тьме гробовой, российской,

Являлась вестница в цветах,

И лад открылся музикийский

Мне в сногсшибательных ветрах.

И я безумел от видений,

Когда чрез ледяной канал,

Скользя с обломанных ступеней,

Треску зловонную таскал,

И, каждый стих гоня сквозь прозу,

Вывихивая каждую строку,

Привил-таки

классическую розу

К советскому дичку.

Отчеканивая эту поэтическую формулу, Ходасевич, видимо, искренне полагал, что, привив советскому дичку классическую розу, он тем самым оказал этому безродному и сомнительному «дичку» великую услугу. Но можно ведь угадать тут и противоположный смысл, решив, что ничуть не меньшую услугу он оказал и обреченной на увядание «классической розе»: в дряхлеющую кровь великого языка влил новую, свежую струю.

Такое предположение его, вероятно, сильно бы шокировало. Быть может, даже оскорбило. Но в том, что оранжерейное бытие «классической розы» обрекает ее на неизбежное увядание, он не сомневался.

В той же своей пушкинской речи он говорил:

...

Многие оттенки пушкинского словаря, такие многозначительные для нас, с которыми связана драгоценнейшая традиция и которые вводишь в свой стих с опаской, не зная, имеешь ли внутреннее право на них – такой особый, сакраментальный смысл имеют они для нас – оказываются попросту бледными… Порой целые ряды заветнейших мыслей и чувств оказываются неизъяснимыми иначе, как в пределах пушкинского словаря и синтаксиса, – и вот, это заветнейшее оказывается всего только «стилизацией»!

Стилизация – это уже не увядшая роза, это муляж: восковая роза, роза из папье-маше, бумажная роза… Уровень подделки может быть очень высоким. Искусство «ставить слово после слова», как выразилась однажды Белла Ахмадулина, никогда еще не достигало такого совершенства, как в наши дни. Но искусственная роза, как бы искусно она ни была сделана, живым цветком все равно не станет.

5

Новый «музикийский лад» не зря открылся Ходасевичу в «сногсшибательных ветрах», пронизывавших пустынные улицы послереволюционного Петрограда, когда он, «скользя с обломанных ступеней, треску зловонную таскал».

Тут все дело было в том, какую Россию увез он с собой в эмиграцию. Увез, стало быть, не только ту, что уместилась в восьми томах суворинского издания Пушкина.

Эмигрантка новой, так называемой третьей волны Мария Розанова, столкнувшись в Париже с осколками первой эмиграции – той, к которой принадлежал Ходасевич, – была потрясена одной всем им присущей особенностью:

...

…Куда бы ни занесла русского человека судьба, и кем бы он ни стал: писателем, инженером, официантом, шофером такси, профессором, его часы, часы его жизни остановились в ту минуту, когда он уехал из России, и до конца дней, сколько он ни прожил, он остается корнетом, поручиком, лицеистом.

Приведя далее краткое газетное объявление, извещающее, что «30 октября в госпитале гор. Хьюстон, Тексас, скончался б. ученик император. Алекс. Киевской гимназии и студент Пражского университета инжен. – элект. Виктор Гаврилович Сорокин», она заключает:

...

Инженер-электрик в Америке одна из очень высоких квалификаций. И, может быть, достичь этой должности Виктору Гавриловичу Сорокину было не так просто. Но, умирая, он вернулся к своему первоначальному званию, самому для него главному: ученика Киевской Алексеевской гимназии. Он вернулся в ту жизнь, из которой его выбросили.

Поделиться с друзьями: