Если нам судьба...
Шрифт:
Но слез не было. Я обхватила руками голову, на которую как будто тугой обруч надели, и он все продолжал и продолжал сжиматься, раскачивалась из стороны в сторону и стонала.
Николай полез в холодильник, достал бутылку водки, которую я приготовила на Новый год и, естественно, так и не открыла, и налил мне полный стакан.
— Пей! — сказал он, поднося его к моим губам. — Пей! Так надо! Считай, что это лекарство.
Давясь и захлебываясь, я выпила водку, и по телу разлилось тепло. Потом у меня в душе вдруг словно какой-то клапан открылся, и я, нет, не заплакала, я завыла, давая выход той боли, которая грозила разорвать меня. Я сползла на пол и скрючилась, севши на колени. Я все так же раскачивалась,
— Нет, — выла я. — Я не верю… Этого не может быть… Этого не должно быть… Это неправда… Он не мог умереть… Это нечестно… Я не смогу без него жить… Я не хочу без него жить… Зачем мне жить, если его нет…
Все то, что происходило со мной в тот день и всю следующую неделю, я знаю только со слов Николая, который унес мой пистолет, спрятал все острые предметы, срезал с балкона веревки и, перетряхнув мой гардероб, забрал даже пояса от платьев. Он нашел гвозди и забил балконную дверь так, чтобы я не могла туда выйти. Уходя от меня поздно вечером, он запер меня и унес ключи.
Он приходил ко мне каждый день до и после работы и пытался хоть чем-то накормить, но я не могла есть. Я только пила, загоняя себя в состояние беспамятства и бесчувствия. Потому что, стоило мне очнуться, на меня снова наваливалась эта непереносимая боль, и я шла к холодильнику. Постепенно я выпила все, что было в доме, и стала скандалить, требуя, чтобы Николай или выпустил меня из дома, или приносил что-нибудь сам. Тогда, поняв, что ему одному не справиться, Николай позвонил моим родителям, приехал папа и забрал меня в деревню.
Увидев меня, мама ахнула. Она уложила меня на диван, села рядом, стала гладить по голове и говорить те милые, добрые слова, которые умеют говорить только мамы. И я, наконец, впервые заплакала. И мама плакала вместе со мной от бессилия отвести беду от своей любимой доченьки и от жалости ко мне: Ведь я предупредила их, что приеду вместе с Игорем, о котором они знали по моим рассказам и фотографии, и ждали нас двоих, заранее радуясь моему счастью.
Они выхаживали меня, как тяжелобольную, не оставляя ни на секунду одну, видимо, Николай предупредил, что от меня можно всего ожидать. А я лежала, смотрела в потолок, и снова и снова перебирала все, что было связано с Игорем. Вспоминала каждое его слово, жест, взгляд.
В воскресенье мама позвала меня с собой в церковь, помолиться за упокой раба Божьего Игоря, свечку поставить. А на мои слова, что он некрещеный, ответила только, что перед Богом все равны. Я подошла к зеркалу, чтобы повязать платок, и впервые с того самого страшного дня, который пока был в моей жизни, посмотрела на себя. Почерневшее от горя лицо, темные круги под ввалившимися глазами и седая прядь в волосах совсем не испугали меня — мне больше не для кого было жить, так какая разница, в каком виде мне доживать свой век, красавицей или уродиной.
Я стояла в церкви, смотрела на лики святых и совершенно ничего не чувствовала — ни трепета, ни благоговения. Я стала смотреть на свечку, которую поставила за упокой Игоря, на самое ее пламя и мысленно разговаривала с ним, а когда пламя колыхалось, мне казалось, что Игорь мне отвечает.
После службы мама подвела меня к батюшке — это оказался довольно молодой человек, видимо, недавно из семинарии. Наверное, мама предварительно рассказала ему мою историю, потому что он не стал говорить о вечном и высоком, а дал мне простой и ясный расклад, которому позавидовал бы хороший следователь.
— Назови мне, дочь моя, тех людей, которые любят Игоря настолько, чтобы помнить о нем всю жизнь. Для которых его смерть — горе неизбывное, которое от времени не истает.
Я смогла назвать только маму Игоря, которую никогда не видела, и себя, потому что других просто не было. У всех его друзей и сослуживцев своя жизнь, свои
заботы, свои проблемы. Хорошо, если помянут рюмкой водки, поднимая тост номер три.— Дай Бог его матушке долгих лет жизни, но ведь ты, дочь моя, помоложе ее будешь, тебе пережить ее предназначено. А потому и умом, и сердцем пойми, что нет смерти, пока есть на земле хоть один человек, который об усопшем помнит, о душе его молится, в чьей памяти он живет. Игорь помог тебе в трудную минуту, выручил, никакого своекорыстного интереса не имея, как морковку из грядки, из беды выдернул. Значит, не хотел он, чтобы ты безвинно страдала, счастливой тебя видеть хотел. Вот и тебе в память о нем должно добрые дела творить. А потому не огорчай его душу, живи полной жизнью, но помни о нем. А он, глядя на тебя, порадуется.
С этого момента началось мое медленное возрождение к жизни.
Как-то вечером папа подошел ко мне, сел рядом и сказал:
— От горя, дочка, люди по-разному спасаются. Кто пьянкой, а кто работой. Есть люди, которые руками делают что-нибудь и успокаиваются, вяжут, там, шьют, если о женщинах говорить. А у тебя, Елена, голова должна быть работой занята, только это тебе помочь сможет. Подумай об этом.
Очень медленно, просто черепашьими шагами из моей души уходила боль, оставляя за собой пустоту, которую уже ничто и никогда не сможет заполнить.
Когда в марте Николай встретил на вокзале мой нагруженный сумками с продуктами полутруп и повез домой, я, выходя из машины около своего подъезда, машинально посмотрела на окна первого этажа, где жила одинокая старушка Аглая Федоровна со своим вызывавшим всеобщее восхищение роскошным бело-бежевым сибирским котом Василием, который постоянно сидел на подоконнике или в форточке, живо интересуясь всем, что происходит во дворе. Но окна были темными, пустыми, какими-то безжизненными. А первое, что я увидела в подъезде, был грязный комочек шерсти, лежащий около двери Аглаи прямо на бетонном полу. Присмотревшись, я поняла, что это ее кот Василий, но в каком виде! Я собралась позвонить и увидела, что дверь опечатана. Тогда я позвонила в квартиру напротив, где жила, да и сейчас живет Варвара Тихоновна, которая с Аглаей по-соседски дружила.
Открыв дверь, она без слов поняла меня и, заплакав, сказала:
— Так умерла Аглаюшка, уже месяц, как умерла. Вещички ее повыбросили, а квартирку все никак не могут решить, кому отдать.
— А Васька что же?
— Да вот из-за него Аглаюшка-то и убивалась. Не дай Бог, говорила, мне раньше его умереть… Пропадет же он без меня… А как слегла она, так Васька, бывало, запрыгнет к ней на кровать, прижмется и жалобно так мурчит: не покидай, мол, меня… А уж как умерла, — Варвара Тихоновна шумно высморкалась в передник, — Васька, словно человек, плакал… А как вещи стали выбрасывать, так и он исчез, не иначе завезли его куда-нибудь да бросили… Где уж бродил, не знаю. Только недели две, как вернулся, вот такой уже. Плакал здесь под дверью, мяукал, все Аглаю звал, на половичке здесь спал… А изверг этот, чтоб ему пусто было, — Варвара Тихоновна кивнула на соседнюю дверь, — видно, раздражал его Васька, половичок выкинул, а его самого так ногой саданул, что слетел он, бедненький, до самой входной двери. Неделю потом его не было, думала, помер он, только, смотрю, опять появился…
— А что же вы-то его не взяли?
— Да разве ж я его прокормлю, сама на картошке с хлебом живу, а ему и молочко, и рыбка нужна. Выношу я ему, что у самой остается, да только не хочет он ничего есть. Лежит здесь молчком… В подвал иногда спустится, а так все лежит и лежит.
Я наклонилась к коту и тихонько позвала:
— Васенька, Вася…
Он поднял на меня свои тусклые гноящиеся глаза, посмотрел и снова закрыл.
— У вас тряпки грязной никакой не найдется? — спросила я у Варвары Тихоновны.