Если вы не влюблены
Шрифт:
Но и этого у него не получилось – вялая и тягучая провинциальная атмосфера расслабляла, не давая сосредоточиться. И вскоре Наумкин, не обладавший особой силой воли, увяз в ней по уши. Правда, пару раз его одолевали порывы вернуться в Питер, но увы – деньги за проданную столичную квартиру давно уже рассеялись как дым. И тогда Борис Леонидович неожиданно для себя и окружающих вместо науки с головой ушел в пьянство. Пил он так самозабвенно, что дирекция местного музея даже пригрозила увольнением, хотя вообще-то работником он был толковым. Испугавшись, что так и действительно недолго скатиться на самое дно, Наумкин попытался взять себя в руки: стал по утрам делать зарядку, вечерами бегал в парке, на ночь читал классиков и пил кефир. Однако усилий его хватило ровно на неделю, а потом он снова загрустил и впал в депрессию.
Тогда за дело взялся лично директор музея искусств Иван Никодимович Пыреев. До того как возглавить музей, Иван Никодимович более тридцати лет проработал
Так и получилось, что Наумкину выпала горькая доля разобрать два огромнейших и бестолковых архива. Один из них принадлежал дворянской семье Батуриных, усадьба которых чудом уцелела в огне революций и войн и долгое время являлась местной достопримечательностью. Однако в начале двадцать первого века ее чуть было не погубила неисправная электропроводка, а огонь и усилия пожарных едва не превратили памятник архитектуры в груду развалин. На реставрацию требовалось года три-четыре, поэтому благополучно уцелевший во время пожара архив передали на это время музею. Здесь архив решили систематизировать, но для этого нужны были дополнительные средства. Началась длительная переписка с вышестоящими инстанциями, но в результате специальных денег для научного исследования государство так и не выделило, сказали – баловство.
Другой архив на двух грузовиках доставила в музей вдова известного в прошлом художника. Художник был из местных и завещал большую часть своих гигантских полотен родному городу. Куда поместить все это богатство, было совершенно непонятно – музей размещался в стареньком двухэтажном купеческом особнячке, и многие картины попросту не пролезали в дверные проемы. Если же их все таки удавалось втащить, то каждая из них занимала целую стену. «У нас тут не Лувр! И не Метрополитен, в смысле американского музея!» – кричал разъяренный Иван Никодимович, поражая сотрудников познаниями явно не из области железнодорожного дела. Однако настырная вдова закатывала такие истерики, что даже Пыреев в конце концов сдался. Тогда находчивый директор придумал очень элегантный выход из положения: большую часть полотен под видом передвижной выставки «Наш край» он отправил на вечное поселение в новое здание областной администрации, а остальные использовал как художественно-декоративные перегородки в залах музея.
Но если с художественным наследием, наконец, кое-как разобрались, то что делать с гигантским личным архивом художника, было совершенно непонятно. В нем находились не только многочисленные эскизы, наброски, дневники, но также необъятная переписка художника с женой. По-хорошему, нужно было бы отправить всю эту макулатуру в утиль, но вдова так вопила, требуя издать «бесценные документы эпохи» многотомным собранием, что ни у кого не хватило духу с ней связываться.
Именно эти два архива директор музея и свалил в итоге на плечи Наумкина, преследуя благородные воспитательные цели. Большого энтузиазма такая работа у Бориса Леонидовича не вызывала, но будучи человеком исполнительным, он покорно взялся за дело. Сам он называл это разгребанием завалов, и разгребать он начал, естественно, с архива из усадьбы.
Тогда и началась вся эта история…
«Милая моя Лиззи! Прошла еще одна неделя лечения моего здесь, на теплых итальянских курортах. Местные врачи советуют много купаться, и я большую часть времени провожу на пляже. Я много гуляю вдоль берега моря и собираю для тебя, моя милая, красивые камешки и раковины. А еще срываю и засушиваю между книжных страниц всякие красивые цветочки и растения для твоего гербария, который тебе велела собирать мадам Реналь. Только вот их названий я не знаю, приходится расспрашивать местных жителей, которые, правда, дают лишь их итальянские имена. Особенно красивые я пытаюсь рисовать в блокноте, делаю наброски карандашом. Обязательно пришлю тебе несколько – посмотришь или вклеишь в свой альбом на память…»
Наумкин снял очки и стал тереть уставшие глаза. Уже две недели, не разгибая спины, он разбирал семейный архив Батуриных. Род Батуриных издавна гнездился в этих местах, исправно поставляя государю гвардейцев и высокопоставленных чиновников, а высшему свету – завидных невест.
У Бориса Леонидовича уже голова шла кругом от бесконечных бумаг с орлами, прошений, дарственных, закладных, личных дневников, детских рисунков, тетрадок с выполненными более ста лет назад уроками, девичьих альбомов, и, естественно, многочисленных писем. Сейчас он заканчивал чтение уже седьмого письма, извлеченного им из наугад взятой пачки писем. Пачка эта лежала в одной из картонных коробок, была
аккуратно перевязана красивой красной лентой и украшена замысловатым бантом. Под ленту был втиснут квадратик желтоватой плотной бумаги, на которой крупным детским почерком было написано – «От папеньки».Наумкин уже выяснил, что письма эти писал Андрей Иванович Батурин своей младшей дочери, десятилетней Елизавете. Судя по количеству писем и их тону, она была его любимицей. Андрей Иванович проходил курс лечения в Италии, видимо, тяготился своей праздной жизнью и очень скучал по дому и дочери.
«Море ему надоело, пляжи утомили, – грустно размышлял Борис Леонидович, наливая воду в чайник, чтобы приготовить себе шестую за этот день чашку кофе. – Мне бы его возможности, так я бы год в этой Италии ракушки и тычинки с пестиками собирал».
Откровенно говоря, читать эти письма Наумкина было даже интересно. Его чисто по-человечески тронули нежные отцовские чувства Батурина, а судя по тому, как любовно дочка хранила его письма, она отвечала отцу взаимностью.
Борис Леонидович планировал еще сегодня закончить с этой перепиской, так как на завтра у него была приготовлена пачка каких-то банковских счетов, векселей и прочей бухгалтерии. Отодвинув чашку, он вздохнул и вытащил из конверта очередное послание.
«Моя дорогая Лизанька! Очень по тебе соскучился, но мне еще придется здесь пожить, чтобы окончательно выздороветь. Однако надеюсь, что к Рождеству все-таки вернусь домой. Хочу рассказать тебе одну занятную историю, которая произошла со мной несколько дней назад. На окраине городка есть маленькая лавочка, где я иногда покупаю всякие мелочи. Хозяин ее – маленький, морщинистый старичок с большим носом, который всегда ходит в смешной зеленой шляпе с огромными полями. Очень похож на Карлика Носа из сказки твоего любимого Гауффа. Иногда он проходит мимо, когда я рисую, останавливается и смотрит. Однажды он спросил меня, не художник ли я, и почему я рисую только растения, а не людей, животных, или море. Ты ведь знаешь, моя девочка, что итальянский мой не настолько хорош, чтобы изъясняться свободно. Но я постарался объяснить ему, зачем я это делаю. Рассказал про тебя, про то, как ты собираешь разные цветочки для гербария, а я хочу тебе помочь и привезти из Италии такие растения, которых не найти у нас в России. Показал ему несколько собранных в этот день цветков. Сказал, что если не могу засушить для тебя растение, то делаю его рисунок, который также можно поместить в альбом. Он слушал меня внимательно, качал головой, цокал языком, всплескивал руками. Потом спросил, нет ли у меня твоего портрета, и я показал ему карточку, которая у меня всегда с собой. Старичок посмотрел и вдруг заплакал. Я спросил у него, что случилось, и он рассказал мне, что у него была внучка, дочь его сына-рыбака. Однажды она с отцом отправилась в море, но началась гроза, поднялся сильный ветер, лодка перевернулась и девочка утонула. Старик плакал, а я не знал, как утешить его. Потом он быстро попрощался со мной и ушел. Но на следующий день он снова подошел ко мне и, протянув какой-то сверток, сказал – это для вашей дочери, пусть украшает свой альбом и будет счастлива. Когда я развернул его, то увидел, что это несколько небольших, меньше ладони, листков плотной желтоватой бумаги, на каждом из которых был рисунок. Я потом подсчитал, всего рисунков было шесть. Это дивные, удивительной красоты цветы, изображенные чьей-то искусной рукой. Я спросил старика, что это за рисунки, и он сказал, что они хранились в их семье очень давно. Один из предков был то ли в услужении, то ли в подмастерьях у придворного художника. Возможно, именно тот самый художник и нарисовал эти цветы, но кто это был, теперь уже никто не знает.
Я поблагодарил старичка и сказал, что ты очень обрадуешься такому подарку.
Теперь я буду тебе в каждом письме посылать по одному рисунку. В этом письме – первый».
Закончив чтение, Борис Леонидович задумался. Письма по-настоящему его увлекли. «Надо же, – усмехнулся он про себя. – Прямо рассказ целый, что-то в духе Бунина или Куприна. Интересно, что же там за цветочки подарил мадемуазель Батуриной этот старичок-боровичок с итальянского побережья?» Он заглянул в конверт, но никакого рисунка там не оказалось. Потряс конверт над столом – ничего оттуда не выпало. «Да Бог с ними, – подумал Наумкин. – В других письмах, наверное, найдутся». Однако, дочитав все письма до конца, ни одного рисунка он так и не обнаружил. Хотя Батурин-старший действительно пересылал их дочери, по одному каждом в письме. Об этом говорили приписки, которыми он завершал свои послания:
«Шлю тебе, душа моя, еще один чудесный рисунок…» и так далее.
«Наверное, девочка вклеивала их в тот самый альбом», – догадался Наумкин. – Ладно, если попадется потом где-то в архивных залежах, посмотрю».
Однако трогательная итальянская история не выходила у Наумкина из головы. Даже по дороге домой он не переставал думать о ней, вспоминая отдельные фразы из прочитанных писем. Ему почему-то казалось, что самое интересное, нечто важное ускользнуло от него. Но вот что именно, понять не мог.