Эссе 2003-2008
Шрифт:
Разодетые манекены, наряженные в бесценные платья уникального Института костюма, разменяли большую парадную Историю на множество мелких историй - сплетен, анекдотов, романов, одним из которых и был написанный в далеком XVIII веке с экзистенциальной тревогой и экспрессионистской выразительностью опус Шадерло де Лакло «Опасные связи».
Женщина была в центре рождающейся цивилизации и рифмовалась с ней. Галантность - томная задержка перед развязкой, которая преображает жизнь в ритуал, нас - в кавалеров, дам - в архитектурные излишества.
Лучший экспонат выставки представляет стоящего на стремянке куафюра, завершающего прическу, напоминающую
Силуэт правильно наряженной дамы повторял очертания парусного корабля. Корму изображала юбка, натянутая на фижмы (каркас из ивовых прутьев или китового уса). В таком платье дама могла пройти в дверь только боком, сесть только на диван и ходить только павой, причем - недалеко.
Стреножив свой царственный гарем, XVIII век не уставал любоваться его парниковой прелестью. Став шедевром декоративного искусства, женщина наконец оказалась тем, чем, что бы ни говорили феминистки, всегда мечтала быть - бесценным трофеем, венцом творения, драгоценной игрушкой. Подстраиваясь под нее, окружающее приобретало женственность и уменьшалось в размерах - охотничьи псы, скажем, сократились до комнатных пекинесов.
Роскошный обиход этого кукольного дома соответствовал и форме, и сущности главной игрушки эпохи - самой цивилизации. Прежде чем стать собою, она должна была обратить взрослых в детей, поддающихся педагогическому гению просветителей. Они ведь искренне верили, что всех можно научить всему: когда грамотных будет больше половины, всякий народ создаст себе мудрые законы неизбежной утопии.
Долгий опыт разочарования, открывшийся Французской революцией, сдал эти наивные идеи в архив истории. Но в глубине души мы сохраняем верность старой мечте хорошего садовника: цивилизацию, что растет на удобренной разумом и конституцией грядке, можно пересадить на любую почву, например - иракскую.
Нью-Йорк, впрочем, предпочитает начать с себя.
09.09.2004
Как назвать по-русски самку октябренка?
– Уж лучше Сталин, чем Буш!
– Который?
– заинтересовался я.
– Любой, - легко ответила Эллен, ловко уворачиваясь от мужа, пытавшегося отнять у нее стакан.
Для американцев пара была странная. Билл служил адвокатом для дезертиров, говорил по-японски и собирал грибы(!). Эллен предпочитала неразбавленное, числила в предках второго президента и ненавидела всех последующих. В свободное время она издавала книги о преступлениях американского правительства.
Мы подружились на пикнике в День независимости. Свой национальный праздник они отмечали, как мы - Первое мая, потешаясь над властью. Здесь были актеры и музыканты, евреи и арабы, вегетарианцы и лесбиянки. Здесь не было охотников и скорняков, военных и республиканцев. И еще здесь не было ни одного американского флажка, хотя левые в Америке считают себя не меньшими патриотами, чем правые.
Они искренне любят родину и делают все, чтобы ей насолить.
Короче - наши люди.
С американскими диссидентами мне проще найти общий язык, потому что они не отличаются от русских - та же смесь задора, угара и паранойи. (Вопреки очевидному это - чрезвычайно оптимистическое мировоззрение:
защищая от хаоса, оно позволяет всегда найти виноватого и никогда не скучать на кухне за чаем.) Надо сказать, что фанатичная любовь к свободе делает и первых и вторых нетерпимыми к третьим - инакомыслящим. В этой среде понимают только своих, потому что других тут и не бывает.– Не стоит, - говорил Довлатов друзьям, - жаловаться на то, что они нас не пускают в литературу. Мы бы их не пустили и в трамвай.
Я ведь и сам был таким. В юности мне не приходило в голову, что генералы владеют членораздельной речью. Серый шлейф власти покрывал все ее неблизкие окрестности, вызывая безусловную реакцию. То, что нравилось начальству, автоматически исключалось из сферы моих интересов. Одержимый беззаботным безумием, я не читал Толстого, не слушал Чайковского и не смотрел Репина, считая их тайными агентами политбюро. У меня не было пионерского детства, и я до сих пор не знаю, как назвать по-русски самку октябренка.
Казалось бы, мне самое место среди американских ястребов, которые разделяли все мои взгляды на коммунизм, кроме крайних. Именно это обычно и происходит с русскими в Америке. Например, с моим отцом.
В России, давя отвращение, он вешал на стены репродукцию Поллака, неаккуратно (такому все сойдет) вырезанную маникюрными ножницами из журнала «Польша». В Америке на первые деньги отец с облегчением купил звездно-полосатый стяг и клетчатые штаны. Портрет Рейгана ему достался даром - его прислали товарищи по партии.
Мы с ним даже не спорим. Мои противоестественные убеждения отец считает хронической болезнью вроде язвы, только - социальной.
– Уж лучше Сталин, - говорил он, когда я голосовал за демократа Дукакиса.
– …или Брежнев, - добавлял он, когда Клинтон с моей помощью стал президентом.
Даже зная, что я пойду выбирать Джона Керри, отец не произносит имя Путина всуе, уважая любую власть, кроме беззубой.
Мне тоже обидно, что в семье не без урода, но я ничего не могу с собой поделать. Мои политические взгляды определяют те же фрондерские импульсы, что и в молодости. Поставленный перед выбором, я всегда отдаю предпочтение тому, что лично меня, в сущности, не касается - вроде войны или гомосексуальных браков. Что не мешает мне обладать непоколебимой уверенностью в своей правоте.
Скажем, право на ношение оружия мне представляется глупым, а право на аборты - бесспорным. Смертную казнь я бы отменил, а образование бы оставил. Я понимаю Бога в церкви, но не в политике. Экология мне кажется важнее цен на бензин. И я с подозрением отношусь к каждому человеку с флагом, даже если он живет в Белом доме.
В этом стандартном, как комплексный обед в заводской столовой, либеральном меню нет ничего такого, чего бы я не мог обосновать рассудком. Но, честно говоря, делать это мне незачем. Не разум, а инстинкт подбивает меня выбирать из двух зол наименее популярное.
Возможно, это - врожденное, и гвельфы никогда не простят гибеллинов. Ведь партий, как полушарий головного мозга, всегда две: одна - за, другая - против.
– Даже у людоедов, - думаю я, глядя на моего друга Пахомова, - есть правое крыло.
Впрочем, с годами мои политические инстинкты стираются, как зубы, и я становлюсь консерватором. Если еще не в политике, то уже в эстетике.
«В Лондоне, - читал я недавно жене газету, - сгорел ангар с шедеврами модных британских художников, включая того, что с успехом выставлял расчлененную корову».