Есть ли жизнь после Путина
Шрифт:
Скажем, термин «патриотизм», появившийся в политическом дискурсе в Англии XVIII века, изначально имел оппозиционный оттенок.
Именно таких «патриотов» клеймит один из идеологов консерваторов Сэмюэл Джонсон в эссе «The Patriot» 1774 года. Там их главная черта – это оппозиция двору. Причем апелляция «патриотов» к народу, в том числе к низшим слоям, в корне неверна, по Джонсону. Настоящий патриот не должен подчиняться воле избирателя, так как мнение толпы переменчиво. Его фраза про «последнее прибежище негодяев» адресована позже радикалу Джону Уилксу, критиковавшему короля и выступившему за независимость американских колоний. В этом смысле Уилкс созвучен неожиданно сегодня звучащему – тоже «патриоту», одному из ярких лидеров Американской революции – Томасу Пейну, говорившему, что
В контексте идеологии европейского Просвещения светский патриотизм как любовь к отечеству был важен как противопоставление верности церкви и монарху. По словам Монтескье, любовь к отечеству – это любовь к равенству. И если движителем монархии является честь, движителем республики – политическая, гражданская благодетель. Под лозунгом «Отечество в опасности!» вожди Великой французской революции подразумевали борьбу за внесословную гражданскую нацию.
В Россию термин «патриот» попал в XVIII веке как раз из работ просветителей. Однако и в XIX веке он по-прежнему неотделим от монархического лоялизма. Отечество и император отождествлялись. Посему для либеральной тогдашней общественности (начиная с декабристов) «патриотизм» идет в негативной связке. Сначала со словом «квасной». Во времена Александра III это «казенный патриотизм».
ХХ век в западной мысли ознаменовал окончательный разрыв в понимании патриотизма между лояльностью государству (то есть правительству или режиму), с одной стороны, и отечеству – с другой.
Теодор Рузвельт сформулировал это в самом начале века: «Патриотизм означает поддержку своей страны. Это не означает, что патриотично поддерживать президента или иных должностных лиц. Только в той степени, в какой они служат интересам страны».
А вот Лев Толстой формулирует иначе: «Патриотизм в самом простом, ясном и несомненном значении своем есть не что иное для правителей, как орудие для достижения властолюбивых и корыстных целей, а для управляемых – отречение от человеческого достоинства разума, совести и рабское подчинение себя тем, кто во власти… Патриотизм есть рабство». Это из работы «Христианство и патриотизм», где можно местами увидеть отсыл к раннехристианским воззрениям. Не случайно ведь имперский Рим видел в раннем христианстве угрозу имперскому патриотизму. Проповедь о «небесной отчизне» и представления о христианской общности как особом «народе Божьем» вызывали сомнения в лояльности земному государству.
В этом смысле понимание современного русского патриотизма как патриотизма гражданской единой (без акцента на многонациональность!) нации еще не устоялось.
Оно, очевидно, не вполне самостоятельно от понимания лояльности именно конкретному режиму и правителю, а также православной вере. После эры идейного господства «пролетарского интернационализма» (и идеи мировой революции) мы в какой-то мере откатились к дискуссиям второй половины XIX века. Когда, с одной стороны, Николай Добролюбов писал: «В недавнее время патриотизм состоял в восхвалении всего хорошего, что есть в отечестве; ныне уже этого недостаточно, чтобы быть патриотом».
С другой – историк-западник Владимир Соловьев полагал, что «любовь к отечеству не противоречит непременно привязанности к более тесным социальным группам, например к семье, так и преданность всечеловеческим интересам не исключает патриотизма (то есть уже была коллизия насчет «общечеловеческих ценностей». – Г.Б.). Вопрос лишь в окончательном или высшем мериле для оценки того или другого нравственного интереса; и, без сомнения, решительное преимущество должно здесь принадлежать благу целого человечества как включающему в себя и истинное благо каждой части… Идолопоклонство относительно своего народа, будучи связано с фактическою враждою к чужим, тем самым обречено на неизбежную гибель».
Беда в том, что уровень нынешнего дискурса на данную тему
обнаруживает полное отсутствие участников, хотя бы отдаленно сравнимых с Толстым, Добролюбовым и Соловьевым.Торжествующее на каждом шагу интеллектуальное убожество пытаются скрасить политизированной кликушеской «оскорбленностью», окриками, угрозами уголовного преследования за «мыслепреступление» и запретами дискутировать по темам, определяющим нравственные ориентиры общества, объявляя их сакральными и потому неприкосновенными. Впрочем, это, возможно, лишь детские болезни процесса формирования гражданской нации. Они либо пройдут, либо убьют «дитя», не дав ему достигнуть зрелости. Или вместо зрелой гражданской нации получится зашуганный и закомплексованный, вечно обиженный и озлобленный на всех народ-ребенок.
2014 г.
Индустрия запретов
Речи про суверенизацию выливаются в решения, ведущие к изоляции страны в самых разных сферах. Борьба с «иностранщиной», от второго гражданства, обладание которым будет становиться все более неудобным, до резкого ограничения иностранного участия даже в «гламуре», набирает обороты и, видимо, скоро по своей параноидальности сравняется с кампанией по борьбе с космополитизмом начала 50-х годов ХХ века.
Предсказуемо на острие атаки оказался Интернет. Те, кто еще пару лет назад уверял, что его «китаизация» в России невозможна, сегодня – в первых рядах атакующих.
Реакционные законопроекты по этой части инициируют люди, которые раньше не то что не блистали знаниями о том, как функционирует постиндустриальное информационное общество, но и вряд ли понимают, что прописано в тех законопроектах, которые подписаны их именами, и как потом все это будет работать на деле. «Сначала примем, потом посмотрим и поправим», – стало принципом законодательного «творчества». Проще он звучит так: «Больше ада!».
Чем больше будет сооружаться всевозможных фильтров, стен, запретов и ограничений, тем сильнее вокруг них будут разрастаться структуры, ответственные за соблюдение «режима» – за фильтрацию, поиск и покарание нарушителей, выявление новых «уязвимых мест» и выдумывание новых ограничений.
Возникнет отдельная отрасль, охватывающая собой все сферы общественной и экономической жизни. Отдельная индустрия запретов. Потраченные на ее создание и поддержание ресурсы не только будут выведены из других сфер экономики, начиная от здравоохранения и образования и кончая инвестициями в инфраструктуру, но и будут – в рамках индустрии запретов – работать против всей остальной экономики страны. Понижая ее конкурентоспособность, эффективность, увеличивая технологическое отставание. А заодно изгоняя из сферы информационных технологий (и массмедиа, и телекоммуникаций) не только капиталы, но и творческие мозги, которые найдут себе применение в других юрисдикциях.
Ведь ни капиталы, ни мозги добровольно не стремятся в «шарашку» за забором из колючей проволоки. Иными словами, чем больше регуляций, тем меньше капитализация.
Мы все это проходили в СССР, когда закрытость системы лишь приумножала ее неэффективность, приводя в конечном счете к ее краху.
Хотя в мозгах нынешних политических реакционеров-недоучек все объясняется чуть проще – американо-саудовским нефтяным заговором, а также происками старика Бжезинского. Ну и ЦРУ, ясен пень. Эти недоучки сами себя поместили в особый изолированный мир, населенный, как сказочный лес троллями, подобными глупостями.
Один из американских исследователей подсчитал, копаясь в советских архивах Гуверовского центра, что из 32 тыс. постановлений советского правительства, касавшихся сугубо экономических вопросов, изданных с 1930 по 1941 год, были опубликованы лишь 4 тыс. Остальные были засекречены. 5 тыс. получили гриф «Совершенно секретно», то есть были доступны лишь узкому кругу высшего руководства.
По воспоминаниям Горбачева, в 1980-х годах вся статистика, касавшаяся оборонной сферы, была недоступна, в том числе членам Политбюро ЦК КПСС. Монопольно ею владел лишь министр обороны Устинов. Полный доступ имели помимо него генеральный секретарь ЦК, председатель Совета министров и начальник Генштаба.