Эстетика мышления
Шрифт:
Так вот, я предлагаю вам следующий образ, в котором я хочу сказать вам о странном, некотором едином устройстве, существующем в самом фундаменте нашей сознательной жизни. Мы проделываем опыт сознания, если акт думанья есть часть испытания нами нашей судьбы. Не опыт каких-то предметов, а опыт сознания, когда мы подумаем то, что уже думалось. То есть ваши мысли совпадут с мыслями, о которых вы и не подозревали, а потом можете случайно обнаружить. На этом пути мышления мы и являемся дугой и осуществляем то, что я называл встречей. Встреча — это одна сферическая дуга в одном месте и в другом месте, они одно и то же, сами по себе не конгруэнтны, но в каком-то измерении они встречаются друг с другом. Это точка встречи, которой мы помыслили мысль, которую невозможно иметь волей и желанием мысли. Она помыслится или не помыслится. И если помыслится, если мы в этой точке, в полноте собранного бытия, она мимо нас не пройдет. Тогда мы достойны этой мысли или, говоря иначе, достойны дара. Дар не вытекает из наших заслуг, мы достойны его, лишь когда он с нами случится. И это пути по дуге, а не по горизонтали, поскольку мы сцеплены и сращены
В. А. Кругликов. Пропедевтика в реальную философию
Свой курс М. К. Мамардашвили обозначил как «Беседы о мышлении», но с первых же слов определил их беседами о радости мысли, об эстетике мышления. И на протяжении всего курса он неуклонно разворачивал с разных сторон многообразные возможности поля чувственной работы сознания, в котором можно обнаружить и пережить тяжкую радость мышления.
При чтении этой книги у читателя, вероятно, могло возникнуть недоумение: Что же это за беседы? Ведь это монолог, это — лекции.
Чтобы рассеять это возможное недоумение в начале несколько слов о форме «Эстетики мышления». Почему Мераб Константинович обозначил их как «беседы»? Мне не кажется это случайным. Эти фонограммы действительно отвечают жанру беседы, поскольку они оснащены вопросами. Но тональность этих вопросов не пафосного порядка, не изощренного красивого изыска с блеском остроумия, а с глубинной точкой объективированной иронии. И вопросы, которые лектор задавал и слушателям и себе, не были риторичными, поскольку они не утвердительны, а задавали сомнение, они побуждали к мысли и лектора, и слушателей, и стимулировали энергию поиска на точные и аутентичные ответы. Не случайно это также не только потому, что они предназначались молодежной аудитории, но и потому, что философствование вслух, размышление вслух могли состояться только в режиме беседы. А этот режим предполагал инициацию вопросов и к аудитории, и к самому себе под взглядом внимающих и познающих глаз. Поэтому М. К. приходилось организовывать жанр беседы-размышления так, чтобы те искры мнений, возражений, сомнений и возникающих вопросов, которые зажигались в глазах слушателей здесь-и-сейчас, необходимо было «схватить» и «снять» прямо из их живой реакции и непосредственно в мгновение акта мысли. Если бы эта реакция получила бы словесное воплощение, то пространство авторского размышления могло бы разрушиться и перейти в план объяснения и повествовательности. Но поскольку автора интересовал тот огненный круг, где рождается мысль, то его личный интерес задавал ему импульс решения многомерной задачи:
— осуществить многократные акты рождения мысли в аудитории, на подиуме;
— прояснить себе новые, иные «невозможные возможности» искусства мыслить;
— тем самым уяснить для себя как возможно размышление без наррации;
— как столкнуть слушателей со ступенек интеллектуальных стереотипов в бездонный пламенный тигель мысли так, чтобы каждый слушатель тоже испытал бы акт рождения мысли
— как познать самому и показать слушателям эстетический пласт сознания.
Все это обусловило при переводе размышляющей устной фактуры М. Мамардашвили в текст целый ряд «неправильностей» его письма, многочисленные тире и усложненную структуру предложений. Уверенность в такой редакторской работе над фонограммами придавало то обстоятельство, что первые три беседы из данного курса, опубликованные в сборнике «Мысль изреченная…» (М. РОУ, 1991 г.), были сверены и одобрены М. К. за несколько дней до его смерти 25 ноября 1990 года.
Проблемы сознания, вся сфера мысли на протяжении всей жизни являлись основной темой и центром его философии. и последний курс, который он прочитал в жизни, посвящен эстетическим свойствам сознания, тайне рождения мысли из бездны чувственного, возможностям и правилам искусства мыслить. Ныне, когда большинство книг М. К. у нас издано и основной корпус его философии находится перед нашими глазами, стало очевидным, что Мераб Мамардашвили — мыслитель классичного типа. Именно в силу классичности у него также оказались разработанными — своя история философии, своя эпистемология, своя проблематика рациональности и своя эстетика. Речь не о систематическом характере его философии. А о том, что на пространстве сознания им были проработаны вариативные возможности, которыми обладают различные онтологические сферы человеческой жизни. И о том, что, интенсивно вступая в философский диалог с напряженными точками мысли в художественных произведениях, философ на глазах публики создавал полные эстетического смысла образы произведения мысли.
Беседы по эстетике мышления уникальны по форме языка выражения. В последние годы жизни М. К. был озабочен вопросом — как сдвинуть сознание Другого с наработанных стереотипов восприятия и знаний «философии учений и систем»? Его все больше и больше интересовала работа по рождению мысли с людьми, обладающими неиспорченным, «чистым» сознанием, то есть — с молодежью. Читатель, вероятно, обратил внимание на то, что сложнейшее побуждающие усилие мысли, которое производил М. К. на этих сеансах, выражено практически без употребления философской терминологии. Обставляя майевтическими приемами ситуацию размышления вслух, философ пробуждал в слушателях состояние экстатического удовольствия от созерцания движения сознания и побуждал их к рождению смысла, тем самым обучая правилам и возможностям искусства мыслить. В результате данный курс бесед являет собой образец пропедевтики в реальную философию, то есть обучающим введением в то, как можно и должно понимать и видеть невидимые процессы в нашем освоении мира и пребывании в нем. И в этом отношении книга фактически представляет собой единственное в своем роде учебное пособие по пониманию метафизических оснований мира.
При этом обучающие свойства этого текста органично сопряжены с теми содержательными мотивами, которые автор прорабатывал и в «Картезианских размышлениях»,
и в «Кантианских вариациях», и в «Лекциях о Прусте», но само содержание предоставляет иные, в некотором смысле итоговые варианты артистической сферы порождения мысли. Профессиональный философ обнаружит аллюзии и ассоциации со многими пороговыми проблемами философии литературы, скрытую полемику и радикальные несогласия с рядом современных представителей экзистенционализма, феноменологии и постмодернизма. Поэтому комментарий к тексту сам по себе мог бы составить целую книгу.И все же несколько слов о том, что главное в этой «Эстетике мышления»? В предисловии к первым трем беседам в сборнике «Мысль изреченная…», когда я еще не знал содержания остальных бесед, то писал о поразившем меня факте установления красоты ущелья, отделяющего мысль от слова. Поскольку объемную панораму ландашафта этого ущелья-пропасти М. К. живописует детально и последовательно на протяжении всего текста, я в чем-то повторю мои тогдашние впечатления.
Мысль до слова появляется в сознании и проявляется в сознании. Но проявляется, выражается и выплескивается вовне в разрешении всей мыслительной работы и для передачи ее содержания при помощи слов, при помощи речи, языка. Если человеческий Разум способен дешифровать реальность как таковую, сделать неизвестное известным, непонятное понятным, то неясно, каким образом Разум может понять себя, расшифровать и объяснить себя самое, каким образом возможно объяснить словами, при помощи языка, где и как в сознании появляется мысль? Что она такое? Как можно одной мыслью помыслить о другой, как можно одними словами рассказать об этих же словах? И если я задумаюсь над тем, как мне лучше выразить словами вот то, что я сейчас хочу сказать, то оказывается между этим «то» и теми словами, которые я ищу, чтобы выразить это «то» существует узкая и глубокая пропасть. Если же я неудачно выразил (произнес или написал) то, что желал, вдруг обнаруживается, что слова, все средства языка, сам язык — неадекватен содержанию того. что я желал выразить. Язык как бы закрывает это «то», что уже в моем сознании, хотя и неотчетливо, но присутствует. Значит, мыслительная работа может совершаться, происходить еще и до языкового (вербального, речевого или письменного) разрешения. Но может случиться удача, когда «то», что я желал выразить, я высказываю одномоментно с желанием высказаться. Тогда мое сознание оказывается в состоянии моста, оно мгновенно сотворяет мост, соединяющий мысль и слово, в котором происходит совпадение времени мышления и времени говорения («писания»).
Как же узнать, что это такое «то», что я хочу сказать? Как оно появляется? Это ведь и есть сознание. А тогда — как помыслить его? От этих вопросов возникает чувство, что мысль до слова невозможна. Но реальные творческие акты, вербальные и невербальные искусства, казалось бы доказывают обратное. В фактуре их есть, наличествует мысль, однако именно они в первоакте вместе с мыслью рождают свои средства выражения, свой язык. То есть, другими словами, у мысли нет другого средства для рождения себя, проявления и выражения, кроме языка. В литературе, прозе и поэзии, язык — инструмент, средство для выражения состояния мысли и такое орудие, которое, по выражению Иосифа Бродского, есть «ускоритель сознания». Но даже для поэта язык не только «ускоритель сознания», но и ограничитель, устанавливающий определенные границы для запредельного усилия мысли. В поэтической практике есть поэты, мечтающие избавиться от слова, и были и есть поэты, пытающиеся обходиться (и не безуспешно, как, скажем В. Хлебников или Д. Хармс) лишь особой связанностью звуков. Слово — чувственно, язык сенсуалистичен, и из пламени их со-бытия рождается тело мысли. Попытка же проникнуть в тайну искусства мыслить, в эстетический пласт сознания обрекает философа на необходимость поверить чувственным не-чувственное, сверхчувственное, трансцендентное. Поэтому в каждой беседе этой эстетики мышления мы можем видеть, как философ переживает в себе искусство суждения как мысль, в качестве мысли.
Эстетика сознания для М. К. связана с веселостью, радостью мысли, когда мы обретаем «чувство необратимой исполненности смысла». И эту радость мы можем схватить, если постигнем, что истина располагается в слое мысли. Ведь в искусстве, в науке, в философии, в любой области жизни есть слой мысли и наши успехи в том, чтобы размышлять зависят от того, достигаем ли мы этого слоя мысли, можем ли совершить усилие, чтобы войти в него. Уже в первой же беседе, которую можно было бы обозначить как размышление о радости мысли, ее эстетике и совпадении с возможностью выражения, философ вводит сложнейшее понятие симулякра, которое интенсивно используется в современной философии постмодерна. Но ведет свою интерпретацию с изначальных позиций античного понимания этой метафоры, представляя ее не в рамках «образец — копия — след», но как различение подлинного и мнимого, как дистанцию между мыслью мысли и «манком»(копией) мысли. Здесь же — ключевое таинственное место для М. К. — мысль есть нечто случайное, она случается («нельзя захотеть — и помыслить»), так же, как и понимание — оно или есть до того, как тебе было рассказано, или — его нет, и ты никогда не поймешь сказанного. И кроме помысленного, мыслительного движения и понимания, есть и необходимость и качество выражения помысленного, выразительности того, что понимаемо. Вот несовпадение жеста, способов, приемов выразительности с помысленным и понимаемым — есть дистанция, когда «мысль изреченная есть ложь». Выразительности можно достичь лишь в совпадении того и другого.
Но и чувство, и воля, и мысль несамодостаточны в том отношении, что они всегда располагаются в нашей жизни с неизменными спутниками — мнимостями. И чтобы отличить подлинное от мнимого быть должны быть живыми. А чтобы мы были живы всей душой, чтобы жизнь как таковая была возможна, должно случится совпадение множества вещей. Жизнь — чудо. Из удивления этому рождается мысль, философия и это есть мысль. Раз жизнь и любовь чудо. то они ведь невозможны, поскольку должно так много совпасть. Но когда все многое совпадает — то они случаются. Так же и мысль — невозможна, но она случается.