Эта сильная слабая женщина
Шрифт:
— Эта черняшка?
Они смеялись: да, пятьдесят третий год… Кажется, мы малость изменились с тех пор? И все-таки было приятно, что они — Любовь Ивановна и Маскатов, — оказывается, знали друг друга, вернее, встречались, и эта фотография — лучшее тому доказательство.
Они узнавали на снимке и показывали друг другу институтских профессоров, по большей части с сожалением, потому что многих уже не было. И снова возвращались к Великому Старцу.
— Он позвонил мне сюда, домой, — задумчиво сказал Маскатов. — Мы не виделись и не разговаривали двадцать лет, и вдруг, представляете, слышу: «Ильюша? Это Вячеслав Станиславович, здравствуй». Так просто, будто мы встречались только вчера! Конечно, он знал про ту аварию, но не успокаивал меня. А зачем успокаивать? Наши трубы шли строго по ГОСТу, вся документация была в порядке, это он тоже знал… Спросил, как я смотрю,
Любовь Ивановна засмеялась: это было похоже на Плассена. Великий Старец любил чмокать в щечку женщин.
Час был поздний, и Любовь Ивановна поднялась. Ее уговаривали посидеть еще, или вообще остаться ночевать — места много! — и она чувствовала, что эти уговоры не просто от хозяйской вежливости, но пора, пора… Маскатов пошел проводить ее, хотя гостиница была совсем рядом, и они быстро шли, накрывшись одним зонтом Маскатова, — дождь лил по-прежнему. У входа в гостиницу Маскатов сказал:
— А все-таки я вспомнил вас, Любовь Ивановна. Вас иногда ждал такой длинный лейтенант, а вы с ним были, наверно, в ссоре, потому что проходили и не здоровались, а он шагал за вами. Верно?
— Да, — кивнула она. — Как странно…
— Странно, что вспомнил? Просто у нас была игра: помирятся они сегодня или не помирятся?.. Помирились?
— Он умер шесть лет назад, — сказала Любовь Ивановна. — И у меня от него двое детей…
— Извините, — тихо сказал Маскатов. — Я не знал… наверно, я не должен был напоминать вам об этом…
3
Конечно, он не знал, иначе не напомнил бы об этом. Но заснуть Любовь Ивановна уже не могла и напрасно старалась закрыть глаза, заставить себя не думать, не вспоминать…
Но у памяти нет ни отпусков, ни выходных. Все было действительно так, как сказал Маскатов. Кирюшке было уже два года — он родился в пятьдесят первом, когда Любовь Ивановна училась на третьем курсе. И два года, до самого окончания института, она не разговаривала с его отцом. Это была не просто ссора. Курсант Якушев, узнав, что должен быть ребенок, испугался, начал уговаривать ее пойти куда следует в таких случаях. Ребята в училище рассказывали о своих подобных историях, и все у них прекрасно обходилось. Нет, он вовсе не собирался ее бросить, хотя они не были женаты, он только считал, что рано иметь ребенка. После училища в Москве его не оставят, конечно, а мотаться с ребенком бог весть где и жить неизвестно как, да еще на его негустой лейтенантский оклад, — удовольствие маленькое. Люба сказала ему: «А ты хотел только больших удовольствий? Вот и получил, а остальное дело не твое, и ребенка я оставлю». Он спорил, доказывал, что ей не вытянуть институт, и Люба не выдержала: «Господи, как ты всего боишься! Да тебе-то что? Я же ничего не хочу, ничего не требую и выращу ребенка сама, если уж тебе так страшно».
Они разругались. Люба не могла простить Якушеву этого разговора, да и девчонки советовали наперебой: забудь ты о нем. Подумаешь, какая находка! Ребенок ему помешает, видите ли? Ничего, воспитаем ребеночка общими усилиями, и институт кончишь нормально. И папашу подыщем — вон Генка Лопатников по тебе два года сохнет, и ты ему хоть целый детский сад притащи, он все равно на тебе женится и счастлив будет.
С Якушевым она не виделась. Он не приезжал, не писал, даже не пришел в роддом, когда ее выписывали с Кирюшкой, и Люба решила — все! Теперь все! Стороной она слышала, что у Якушева кто-то есть, какая-то женщина, — тем более непонятным и неожиданным было его появление в институте.
— Люба!
Ее словно бы окатило горячей волной, и надо было собраться, стиснуть себя в комочек и не останавливаясь пройти мимо.
— Люба, погоди! Это же несерьезно, Люба. Мы же с тобой не чужие все-таки.
Его оставили в Москве, и он часто приходил то в институт, то в общежитие на Донской, но Люба избегала встреч. Написала, чтобы перестал ходить, что он не нужен ни ей, ни сыну, — и лгала в каждой строчке: он был нужен и ей, и сыну… Она держалась из последних сил, не желая показаться мягкосердечной перед девчонками, а сердце так и рвалось: конечно, не чужие же они! И не выдержала — увидела Якушева из окна своей комнаты, схватила Кирюшку и вышла как бы погулять. У Якушева на глазах дрожали слезы. Кирюшка глядел на него
подозрительно и строго.— Это твой папа, — сказала она.
— Дядя папа? — спросил Кирюшка. К Якушеву он не шел, плакал, цепляясь за материнскую шею и пряча лицо.
— Видишь? — тихо спросила она Якушева.
— Вижу. Ты сможешь простить меня… за все?
— Тебе это надо?
— Да. Это я уже понял. У меня есть комната, Люба. Поехали? Сразу, сейчас… Все должно быть хорошо. Я… я смогу зализать свою вину.
— Не надо, — попросила она. — Ты же знаешь сам, что я… что не могу без тебя.
Ей было плевать, что скажут девчонки. Она все-таки любила его; два трудных года уже прошли и не вернутся; зачем же их вспоминать? Мало ли что бывает в жизни! Лишь бы теперь все, все было хорошо…
Вещей у нее было всего ничего, она собралась за полчаса. Стараясь не спешить, распихивала вещи, перевязывала книги. Якушев не помогал ей — стоял в дверях, прислонившись к косяку, и глядел только на Кирюшку. Вдруг Кирюшка вперевалочку подошел к нему, протянул вверх ручонки, сказал «на» — это значило: подними меня. Якушев поднял, прижал его к себе и вышел, скорее, выбежал. Люба снова поглядела в окно. Якушев нес ребенка, как слепой, спотыкаясь… Тогда она села на кровать, стискивая пальцы и кусая губы. «Два года! Смогу ли я забыть их, простить и никогда не напоминать ему про эти два года?..»
Тогда, когда Ангелина спросила ее, хорошо ли она жила с мужем, Любовь Ивановна коротко ответила: «Хорошо». Ей не хотелось рассказывать о своей жизни подробнее.
Была ли она счастлива? А можно ли вообще определить меру своего счастья? У нее был муж, очень занятый службой, а потом и учебой (в академии он учился заочно), и они мало бывали вместе, даже в выходные дни. Было уже двое сыновей и те самые переезды с места на место, кочевая жизнь, все тяготы которой ложились прежде всего на нее: контейнеры, ремонты, дрова, и ко всему — адовая среднеазиатская жарища или бесконечные полярные ночи. Работа находилась везде; ей довелось поработать и на нефтеперегонном заводе, и в термичке, где не всякий мужик выдерживал, и лишь раз в год был благословенный месяц, когда они, все четверо, уезжали на Псковщину к родне Якушева. Лес, грибы, озеро, вечерняя рыбалка, уха, сваренная на костре, — бездумный, незаметный месяц, когда она будто впервые видела и узнавала человека, который был рядом с ней. Якушев был спокоен, деловит, суховат со всеми — и с ней, и с детьми, и с родней. Она считала, что это у него от многолетней, накопившейся усталости. И когда в редкий свободный вечер собирались офицеры — расписать «пульку», — она охотно готовила беляши и не обижалась, как другие жены, что он не с ней и не с ребятами, а садится за картишки. Он действительно очень уставал. Но зато если кто-нибудь шутил: «Скатерть и жена — злейшие враги преферанса», он отвечал: «Кроме Любы», — и поэтому в их дом шли охотней, чем в другие.
Иной раз о нашем счастье больше знают соседи, чем мы сами. Часто — будь то в Средней Азии, на Украине или в Заполярье — соседи говорили Любови Ивановне: «Ты-то вон какая счастливая! Муж не пьет, дети здоровенькие, сама красивая, и достаток в доме, — чего ж еще бабе надо?»
А ей надо было одно — чтобы он был ласков! Не при гостях, не на людях, а тогда, когда они оставались вдвоем. Как-то в порыве неожиданной нежности она с размаха села Якушеву на колени, прижалась к нему, обхватила мужа за шею, и вдруг он, похлопав ее по плечу, сказал: «У тебя там, кажется, еще посуда не вымыта?» Впрочем, что ж? Во всех служебных «объективках», которые начальство представляло на Якушева, неизменно присутствовало — «хороший семьянин».
Потом она подумает: у нас просто не было времени на обиды, ссоры, на те бесконечные выяснения отношений, которые изматывали многих ее знакомых. Но об этом она подумает много позже, забыв, что обиды все-таки были, и первой среди них была сухость Якушева. Просто Любовь Ивановна боялась и не хотела вспоминать и мелочи, и куда более серьезные события, которые больно трогали ее.
…Вспышка из-за книги, которую она дала почитать соседям, а Якушев не выносил, если книги уходили из дома… Ее день рождения, о котором он забыл и даже не поздравил, а потом равнодушно сказал: «Надо было напомнить, у меня все-таки голова, а не кибер…» Эта тетрадка, в которую он заносил все расходы и требовал, чтобы Люба делала то же самое, потому что иначе им не свести концы с концами. И боже упаси, если она покупала что-то незапланированное или без согласия Якушева! Он мог бросить ей: «Между прочим, я деньги не ворую и не печатаю», а потом не разговаривать неделю. Просто не замечать…