Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Эта сильная слабая женщина
Шрифт:

Никакого секрета в такой поистине народной любви к его музыке — а через нее и к личности композитора — нет. Василий Павлович, обладавший нежной душой, щедро отдавал эту нежность другим — своей работой. Музыка была продолжением душевных качеств, продолжением личности, — а это всегда откликается взаимностью. Я не говорю уже о его огромном таланте, — не о том, который «от бога», нет, любой талант это прежде всего труд, — а Василий Павлович мог работать помногу, и то мастерство, которым он обладал, пришло к нему с годами труда, а не по «вдохновению свыше».

…Там, за далью лет, видится мальчик, сын петербургского дворника, жилец подвала, лишенный многих детских радостей,

и балалайка, выплаканная у отца, была первым прикосновением ребенка к особому миру з в у к а, к тому непонятному еще, неосознанному явлению, в котором таились и пленительная красота, и трепетность творчества. Он не был вундеркиндом, из тех, кого мамы и бабушки выпускают в бархатных штанишках к гостям. Первая, извлеченная на свет, изумительная как откровение, как открытие, мелодия была его первой р а б о т о й, и надо было обладать сердцем однолюба, чтобы сразу и безоглядно отдать его музыке.

Таперское пианино в кинематографе «Слон», на котором во время сеансов «великого немого» дама в буклях привычно наяривала «Молитву девы» или «Оборванные струны», тянуло его к себе, как матроса земля обетованная, и ради того, чтобы дотронуться до клавиш, мальчик соглашался на все: подметать в зале пол, выносить мусор, помогать киномеханику. Я часто думал о мальчике Соловьеве, бывая дома у Василия Павловича и разглядывая большую фотографию, на которой двое: он и Ван Клиберн играют в четыре руки… Какие разные судьбы! Как бы я ни понимал, что Клиберн тоже прошел через огромный труд, прежде чем стать Клиберном, но все-таки он жил и рос в ином мире и не только духовного достатка: ему было незнакомо подвижничество.

Возможно, люди старшего поколения еще помнят, как из черных «тарелок» — репродукторов по утрам раздавалась бодрая музыка первых уроков гимнастики. Но мало кто знает, что за роялем, к которому был подвинут микрофон, сидел юноша, а то, что он играл, рождалось тут же, во время урока! Никакой записи на пленку тогда не было, и не было нот перед музыкантом — чистая импровизация! Да, к слову сказать, в ту пору Василий Павлович… просто не знал нот! Все со слуха, все откуда-то изнутри, из себя, из своей наполненной рвущимися наружу звуками души. Никто из тех, кто не испытал этого чувства, не может сказать — что же это такое?! Я думаю, скорее всего это восторг перед самой жизнью, а уж потом потребность выразить этот восторг в мелодии.

Но это еще и труд, та самая «сладкая каторга», без которой не было бы многих и многих десятков его песен, похожих на волны, выплеснувшиеся из глубин доброго к людям сердца…

* * *

Василий Павлович жаловался, что его всегда подводили драматурги, поэтому судьба его сценических произведений оказывалась менее удачливой. Да, так оно и было — рядом с ним не оказывалось литераторов, которые могли бы равняться с ним талантом.

Не стал исключением и я.

После той прогулки по комаровской улице я засел за либретто оперетты, скорей из острого желания поработать с Василием Павловичем, желания, не лишенного тщеславия, и еще из непонятного мне теперь ухарства, потому что автор нескольких прозаических книг вовсе не обязательно должен уметь написать хоть более или менее сносную пьесу!

У меня не получилось ничего. Совсем ничего! Из той истории, услышанной много лет назад в Одессе, я не мог выжать хотя бы подобие пьесы. Образы выходили ходульными, сюжет расплывался, как кусок масла на горячей сковородке, как медуза, выброшенная на берег, диалоги получались скучнейшими, несмотря на все потуги автора острить как можно больше. Василий Павлович отважно кидался на помощь — заходил сам

или звонил по телефону, — потом в работу включился прекрасный поэт-песенник С. Б. Фогельсон, оказавшийся, впрочем, таким же хилым драматургом, как и я.

Правда, оперетта имела хорошее название — «Ваш доброжелатель». Строилась она на анонимке, присланной жене молодого человека, спасшего девушку. Каноны оперетты были соблюдены железно: безмятежное, лирическое начало, полная идиллия, любовь, потом ссора, разрыв, казалось бы, навсегда, и — «хэппи энд», счастливый конец с песнями и плясками. А оперетты, несмотря на каноны, — не было! Н. П. Акимов, которому кто-то из моих друзей рассказал ее сюжет, грустно произнес:

— Анонимщик? По-моему, это не для комедии. При слове «анонимщик» мне, например, хочется снять телефонную трубку и позвонить прокурору.

Чувствуя, что у меня ничего не выходит, Василий Павлович начал переписывать целые сцены сам. У меня сохранились черновики, на которые сегодня я гляжу со стыдом и тоской.

Как-то Василий Павлович, захворав, лег в больницу, его поместили в свободную процедурную, чтобы никто не мешал работать. Я навещал его чуть ли не каждый день. Однажды сестра Василия Павловича — Надежда Павловна застала нас как раз в тот момент, когда Василий Павлович безжалостно кромсал мою рукопись.

— Вот когда ты сам нарисуешь декорации к оперетте, — сказала она брату, — твоя работа будет закончена.

Это была не просто шутка, а шутка-упрек. Должно быть, у меня в это время была такая физиономия, что Надежда Павловна просто пожалела меня, хотя в глубине души я и сам понимал — нет, все «глухо», ничего не получится, только зря тратим силы…

А музыка уже была написана — и какая музыка!

В Москву, на читку в Министерстве культуры С. Фогельсон и я (Василий Павлович уехал раньше) отправились, конечно, с робкой надеждой: если нас что-то и «вытянет», то только музыка Василия Павловича. Впрочем, берусь утверждать, что песни, написанные Фогельсоном, были написаны талантливо!

…В небольшой комнате стоял рояль, на нем — огромный портрет Василия Павловича. Я забился за рояль, в угол, и выглядывал оттуда, как мышка из норы. Читал Фогельсон — так решил Василий Павлович, очень мягко сказав мне:

— Женя, простите, но у вас нелады с дикцией.

Я глядел на слушателей — работников министерства. Они не улыбались… Они сидели, как на лекции о применении гербицидов в сельском хозяйстве. О смехе вообще не могло быть и речи! Только тогда, когда начиналась музыка, они оживали, будто пробуждаясь от дремоты. Это было все: конец, всемирный потоп, последний день Помпеи, а не просто «творческая неудача», как деликатно было сказано в бумаге, присланной мне позже из министерства. Я мог утешаться лишь тем, что полтора года провел рядом с Василием Павловичем, этим удивительным, огромным человеком, а теперь, много лет спустя после той неудачи, даже благодарю судьбу за то, что она подарила мне те полтора года — как бы это ни было несправедливо, быть может, по отношению к Василию Павловичу!..

Да, у него было право утверждать, что его всегда подводили драматурги.

* * *

Сейчас я живу в Комарово почти безвыездно. Зима. Через прозрачность зимнего леска мне виден из окна дом Василия Павловича. Иногда там загорается свет; одинокое желтое пятно в вечерней темноте притягивает мою намять, и я невольно кошусь на молчащий телефон… Невольно — потому что сколько раз потом, после той неудачи вдруг раздавался звонок, и я слышал веселый знакомый голос:

— Говорит ваш доброжелатель. Вы не очень заняты? Прогуляемся?

Поделиться с друзьями: