Этика Михаила Булгакова
Шрифт:
Подчеркнутая отсылка к «Фаусту», потому, во-первых, что Брокен — традиционное место шабаша по немецким поверьям и туда Гете поместил действие Вальпургиевой ночи. Во-вторых, Воланд намекает на эротическую близость с ведьмой вполне в духе гетевского шабаша [99] .
Итак, взамен конского копыта — легкая хромота; Мефистофелева постоянная хромота передана Азазелло. И причина болезни Воланда более чем человеческая: венерическая болезнь считается постыдной, а ведь чем стыдней, тем человечней! Деталь чрезвычайно приметна грубостью, и вот она-то и служит отсылкой к карамазовскому черту, и снова многозначительной. Читателя отсылают к странному месту в бредовой беседе, где черт как бы отклеивается от Ивана, оборачивается самостоятельной фигурой, и происходит следующий разговор:
99
Датировку (1571
«…А я вот такой ревматизм прошлого года схватил, что до сих пор вспоминаю.
— У черта ревматизм?
— Почему же и нет, если я иногда воплощаюсь. …Сатана sum et nihil humanum a me alienum puto [100] .
— …А ведь это ты взял не у меня, — остановился вдруг Иван как бы пораженный, — это мне никогда в голову не приходило, это странно…» [101]
И о лечении есть: черт вылечивается не магическим способом, а вполне по-человечески — патентованными средствами: «Купил нечаянно, выпил полторы склянки, и хоть танцевать».
100
Я — сатана, и ничто человеческое мне не чуждо.
101
Достоевский, т. 10, с. 166.
Таким образом, Булгаков одновременно отсылает читателя и к Гете, и к Достоевскому. Замечательно то, что сюжетный ход в сценке лечения тоже заимствован — из книги М. А. Орлова «История сношения человека с дьяволом» [102] . По описываемому там ритуалу шабаша, дьяволу полагается являться на празднество больным. «Чем именно и в чем выражалась болезнь, история умалчивает; но зато объясняется, что гости шабаша усердно ухаживали за больным хозяином и ставили ему банки» [103] .
102
М. А. Орлов. История сношений человека с дьяволом. СПб., 1904, с. 37. Источник указан М. Чудаковой.
103
Книга Орлова оставила в «Мастере» и другие следы. От нее — грязная рубаха Воланда (дьяволу полагается служить «чертову мессу», надевая «грязнейшую рубаху») и еще кой-какие детали. Представляется интересным кредо Орлова о месте сатаны в сознании европейцев: «Христианство объявило злого духа „сатаною“ (т. е. противником), врагом благого божества, как бы противоположением божества. …И вот народ, все еще пропитанный духом своего древнего язычества, никак не мог… понять это новое воззрение на духа мрака и зла: для него он все еще был бог, и он служил ему, угождая ему в чаянии благодати» (с. 7). Не так важна культурологическая ценность этого мнения, но Маргарита и Мастер от Воланда «чают благодати». Ср. воззрения Д. Штрауса (6-я глава) и Эд. Мейера (10-я глава).
Итак, сифилис — ибо: «Я сатана, и ничто человеческое мне не чуждо»… Мы и прежде замечали, что Воланд, при всем своем величии и гордыне, явно очеловеченный дьявол — как и Мефистофель. Однако же именно из-за ощущения величия и заодно из-за достоверности, жизнеподобия облика Воланда его трудно отождествить с карамазовским бесо-человеком. Коровьев — иное дело: в его поведении очень много от черта-ерника и приживала, но мессир!
Чтобы понять суть связей Воланда с идеями «Братьев Карамазовых», нам придется внимательно разобраться в том, что нагородил вокруг своего черта Достоевский.
Этот фантом чудовищно, непристойно болтлив; за потоком словесного мусора практически незаметно, что он — по-своему — логичен и последователен. Вот он сказанул: «ничто человеческое мне не чуждо»; затем болтовня на добрых 10 страниц, и, когда голова пошла кругом и мы забыли то, прежнее, тогда внезапно выскакивает: «Мефистофель, явившись к Фаусту, засвидетельствовал о себе, что он хочет зла, а делает лишь добро. Ну, это как ему угодно, я же совершенно напротив. Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренне желает добра. Я был при том…» (с. 177) — дальше мы уже цитировали, о Голгофе и «осанне».
Нотабене: он объявляет себя анти-Мефистофелем, ссылаясь на слова, которые Булгаков вынес в эпиграф. Да, но кем он себя объявляет? Ведь «единственный человек во всей природе», любящий истину и желающий добра, — Христос, Бого-человек! Высший дух, обремененный слабой и страдающей плотью…
И вот у Булгакова дьявол, тоже в человеческой плоти, претендует на высшие духовные качества Иисуса Христа. Затем и нужен ревматизм — подчеркнуть сходство…
То
есть уже у Достоевского появляется дьяволо-человек, поставленный на традиционное место Бого-человека, владыки и управителя «мира Божьего». И он, этот дьяволо-человек, объясняет — почему мир так плох, почему Иван от него отказывается: «…Скрепя сердце исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно!» (с. 177, 178). Гибель царствует в мире потому, что им управляет не Бог, а его подменыш, сатана. Но окончательная цель у них едина — «получить праведного»…Теперь, выстроив конспект, мы видим, что Булгаков на свой лад следует схеме Достоевского. Воланд далеко не всегда хочет зла и отнюдь не постоянно совершает добро — он тоже «совершенно напротив». Воланд, несомненно, «любит истину» и, судя по его деятельности, «искренне желает добра». Но мир таков, что изменить его нельзя; Воланд находит «одного только праведного»… — подставим: Мастера — и губит несколько душ и позорит сотни «честных репутаций». Опозоренных женщин у дверей Варьете, наверно, и были сотни.
Разумеется, Воланд не губит и не позорит для «получения праведного», но к сравнению Мастера с Иовом мы уже подошли вплотную — по другой линии рассуждений, через «Фауста». И на «Фауста» ведь ссылается Достоевский…
Карамазовский черт-кривляка — один из главных прототипов Воланда; Мефистофель — только объект сравнения. Воланд, напротив, есть анти-Мефистофель, анти-Фоланд (как Мастер есть анти-Фауст, с чем мы скоро начнем разбираться). Разумеется, кажется очень странным то, что для столь величественного образа был взят столь отталкивающий прототип, черт Ивана. Однако же и это можно объяснить булгаковской любовью к подменам: черт Достоевского — сам подменыш.
Достоевский как никто умел генерировать спектр взаимоисключающих мыслей и распределять их по разным персонажам, оставаясь как бы в стороне [104] . Но в «Братьях Карамазовых» автор никоим образом не нейтрален; весь роман выдает его мучительные, иовианские сомнения в благостыне Творца. Специфическая карамазовская чернота, может быть, затем и выдумана, чтобы одному из опороченных Карамазовых делегировать еретическую мысль: «Я мира, им созданного, мира-то божьего не принимаю и не могу принять»… Мысль же, объясняющая дурное устройство мира, — о власти Иисуса, узурпированной слугами дьявола, инквизиторами, — отодвинута еще сильней, ибо сам Иван от нее как будто отказался. А окончательная, так сказать, ересь, идея власти дьявола, отбрасывается жестом почти истерическим, судорожным: передачей черту-приживалу. Кошмарное «другое я» Ивана, с отзвуком цинизма и сладострастия Карамазова-отца, с неожиданной, страшной самостоятельностью четвертого брата Карамазова, Смердякова, этот персонаж воплощает в себе всю карамазовщину. И уже сверх того он дьявол, то есть лжец и отец лжи. Многослойная система дезавуирования, я думаю, говорит о том, что идея власти дьявола кипела в писателе как истина, в которую нельзя поверить.
104
См.: М. М. Бахтин. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1967.
«Слушай меня, я взял одних деток, для того чтобы вышло очевиднее. Об остальных слезах человеческих, которыми пропитана вся земля от коры до центра, — я уж ни слова не говорю. …Люди сами, значит, виноваты, нечего их жалеть. …Но ведь это лишь евклидовская дичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу же согласиться! Что мне в том, что виновных нет и что я это знаю, — мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя. …Но вот, однако же, детки, и что я с ними стану тогда делать? …Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тут дети? …Для чего они-то тоже попали в материал и унавозили собою для кого-то будущую гармонию? Солидарность в грехе между людьми я понимаю, понимаю солидарность и в возмездии, но не с детками же солидарность в грехе, и если правда в самом деле в том, что и они солидарны с отцами их во всех злодействах отцов, то уж, конечно, правда эта не от мира сего и мне непонятна. Иной шутник скажет, пожалуй, что все равно дитя вырастет и успеет нагрешить, но вот же он не вырос, его восьмилетнего затравили собаками» (т. 9, с. 305, 306. Далее — «от высшей гармонии совершенно отказываюсь».).
Эта речь Ивана Карамазова — здесь приведена лишь четверть ее — пронзительно и безысходно искрення; Достоевский не играет в литературу, это вопль души, прорывающийся сквозь стальную логику, евклидову геометрию сострадания. В ней нет разрывов; возражения Алеши — о «едином безгрешном и его крови» — звучат нарочито-беспомощно. И, завершая эту логику, Достоевский заставляет Ивана тут же рассказать притчу о власти дьявола — о Великом Инквизиторе и Христе, а затем, отодвинув финал рассуждения на приличную дистанцию в 400 страниц, выводит черта. Подставляет на место Бого-человека своего дьяволо-человека…