Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Это было недавно, это было давно...»
Шрифт:

Слово «культ» вошло в мою жизнь много позже. Тогда его в нашем лексиконе попросту не существовало. Обожание, преклонение, умиление, немой восторг — слова, которые не могли выразить те чувства, которые владели нами тогда.

Пропаганда делала своё дело. В наши юные, пробиваемые сквозным ветром головы тщательно вдалбливали: есть один человек, один полубог, одно яркое солнце, которое будет освещать всю нашу последующую жизнь.

После полугодового существования на головах друг у друга наши милейшие хозяева получили какую-то комнату, уехали от нас, и мы смогли уже шикарно «расхлабастаться» в этой комнате вчетвером. Стало просторнее. Начали приходить гости. В основном подруги моей мамы, старые (лет под тридцать) большевички. Время они проводили весьма оригинально, абсолютно в духе того времени. А именно: собирались несколько человек, садились в кружок и вслух читали историю ВКП(б). Долго, громко и, как мне казалось, всегда одно и то же место, одну и ту же главу. Когда очень уставали, начинали громко петь «Вихри враждебные…»

или «Вы жертвою пали…» — смотря по настроению. Потом с чувством выполненного долга расходились. Не могу сказать, что такое времяпровождение мне нравилось, но ненормальным и противоестественным я это не считала. Не смеялась! Потом во время этих «маёвок» с удовольствием убегала к моей однокласснице Нине Куйбышевой, у которой, несмотря на знаменитое родство, было всё по-другому. От её мамы всегда пахло духами, что моя мама презирала — считала это мещанским пережитком. Ей (Нине) разрешали иметь собаку, что у нас считалось негигиеничным, и наконец, её мама каждый вечер куда-то таинственно исчезала, сопровождаемая молодым человеком.

У нас всё было иначе. Мы как бы дышали «в унисон с эпохой». Все события, происходившие в стране, были нашими кровными событиями.

Прекрасно помню, когда умер Фрунзе, в нашей комнате наступил настоящий траур (хоть никто из моих родителей лично с наркомом по военным и морским делам знаком не был). Моя старшая сестра даже написала по этому грустному поводу стихи:

Каждый год,

Как в поле жатва,

Падают наши вожди.

Но мы не будем падать духом.

Вступим в их ряды.

Вот так!

Самая пламенная революционерка, моя мама, настойчиво требовала послать эти стихи в журнал «Пионер», считая этот опус не просто гениальным, но и крайне полезным для воспитания подрастающего поколения. Но тут папа, почти никогда не возражавший, позволил себе не согласиться, и «шедевр» остался дома.

Но это было позже.

А вначале, как только мы приехали, нас отдали в школу, но почему-то не в близлежащую, а находившуюся на Мясницкой улице. Меня — в первый класс, мою сестру — в третий.

Первое посещение школы помню прекрасно. Была морозная зима, нам, только недавно приехавшим из тёплого Баку, эти холода нравились, были внове: большие сугробы, окаймляющие тротуары, замысловатые узоры на окнах обледеневших роскошных витрин и, главное, санки. Целыми днями мимо нашего дома от Иверских ворот вверх по Тверской неслись небольшие сани с кучером, громко кричавшим: «Сторонись! Сторонись!» А сзади него какая-нибудь пара: он, полуобнявший свою спутницу (сани глубокие, высокие, но небольшие), и прижавшаяся к нему (тесно) красавица (обязательно красавица!). Ноги их покрыты пологом, в зависимости от цены, которую заломил извозчик. В основном полог был оторочен мехом. Они проскакивали мимо нас с быстротой неимоверной. Снег из-под полозьев разлетался во все стороны, пар из лошадиных ноздрей на ходу превращался в сосульки, кучер для лихости вскакивал и при подъёме в начале Тверской правил стоя, хлестал нещадно лошадь. Копыта по булыжнику отстукивали какую-то немыслимую кадриль, а мы, умирая от зависти, смотрели вслед этой счастливой паре, наверняка красивой (не успевали разглядеть), наверняка счастливой. А они уже далеко-далеко, наверное, у Александровского вокзала, подъезжают к Триумфальной арке, которой завершается Тверская, а там уже вроде и не Москва, там знаменитый «Яр», о котором я, естественно, не имею никакого представления. Я даже не очень понимаю, что это такое, просто слышу весь день перекликающиеся голоса: «Старьё — берём», «А вот вечерний выпуск «Рабочей газеты», «Продам ирис-барбарис», «Папиросы из Моссельпрома» и так далее. Среди общего гвалта: «А вот прокачу к «Яру», «Кому к «Яру». И неслась очередная пара, окутанная инеем, укутанная в меха, и детское воображение дорисовывало и их (седоков) красоту, и их счастливую (обязательно счастливую) жизнь, и этот непонятный, загадочный «Яр».

Современный квартиросъёмщик, проживающий на широченной улице имени Горького (ныне, впрочем, опять Тверской), и представить себе не может, что знаменитая Тверская представляла зрелище удивительное.

Очень узкая её часть, начинавшаяся от Охотного Ряда и круто поднимавшаяся почти до Страстной (ныне Пушкинская площадь), едва могла вместить трамвай, медленно двигающийся вверх, и по бокам с двух сторон — очень юркие, быстрые сани, с громким криком извозчика, обгоняющие этот пыхтящий трамвай. По обе стороны мостовой ещё умудрялись каким-то чудом, протиснувшись к обочине, стоять косяком пустые сани, а вокруг них, притоптывая в огромных валенках и похлопывая рукавицами, выделывали свой несусветный танец (чтоб не замёрзнуть) извозчики, которые, не умолкая, зазывали: «Эх, прокачу!», «Садись, барин, прокачу за полтинничек к «Яру».

Вообще, если очень крепко зажмуриться и захотеть вспомнить эти далёкие годы, то сразу перед твоими глазами (так пишут в романах) встаёт картина тогдашней Москвы. У меня этого нет! Я закрываю глаза и слышу, именно слышу улицу, потому что моя память совершенно чётко сохранила этот крик: и старика-татарина с огромным и почему-то всегда пустым мешком

с его «старьё — берём», и беспризорников, торгующих газетами и зазывающих покупателей диким криком, и девочек-моссельпромщиц с висящими на груди лотками, в обязательных кокетливых фуражках, и этих самых, так «красочно» мною описанных, извозчиков. Всё это кричало весь день, стараясь перекричать друг друга. Толпа, не такая многолюдная, как сейчас, почему-то никуда не спешила (опять же в сравнении), но и не фланировала. Так, шли люди очень разнородные, шли, не обращая внимания на окружающих, даже на то, что не могло не вызывать реакцию, — огромные черные котлы, стоящие в конце почти каждого тротуара и вылезающих из этих котлов чумазых беспризорников, которые, если не дать гривенник, могут обругать и влезть очень даже заметно к тебе в карман или вырвать сумочку. Словом, сделать всё что угодно, и управы на них в то время не было никакой. Когда я недавно случайно наткнулась на стихотворение моего любимого Давида Самойлова «Выезд» — у меня оборвалось что-то внутри. Вот оно! Вот, вот, это про меня. Про золотую пору детства, про мою любимую Москву того времени:

Помню — папа ещё молодой.

Помню выезд, какие-то сборы.

И извозчик — лихой, завитой.

Конь, пролётка, и кнут, и рессоры.

А в Москве — допотопный трамвай,

Где прицепом старинная конка.

А над Екатерининским — грай.

Всё впечаталось в память ребёнка.

Помню — мама ещё молода,

Улыбается нашим соседям

И куда-то мы едем. Куда?

Ах, куда-то, зачем-то мы едем!

А Москва высока и светла.

Суматоха Охотного Ряда.

А потом — купола, купола…

И мы едем, всё едем куда-то…

Да-да-да — всё именно так. Вот ведь сумел же он в нескольких строчках сказать так прекрасно всё то, что я тщетно пытаюсь «живописать» на десяти страницах. ПОЭТ! Замечательный ПОЭТ!

Но вернёмся к нашим будням. Мою маму всю жизнь волновали две проблемы — как приблизить наступление мировой революции и как сделать так, чтоб её дети не простужались. Так как разрешение первой её печали зависело не совсем от неё, вернее, не только от её пламенного желания, она весь свой необузданный темперамент, как говорится, весь пыл души, бросила на выполнение своей второй жизненной задачи.

Будучи по профессии портнихой, но уже давно бросившей свою основную, так сказать исконную, профессию, и окончательно отдавшись революционным преобразованиям (и тут верх взяло материнство, исконное чувство оградить своих детей от капризов природы), первым делом она сшила нам с сестрой длиннющие чёрные балахоны, именуемые шубами, посадив этот чёрный ужас на какой-то коричнево-серый не то мех, не то ватин. Окантовала всё это чёрной крашеной собакой и заставила в «этом» пойти в школу. По тяжести и неуклюжести эти сооружения не имели себе равных. Надев такую шубу, ты сразу ощущала себя в огромном духовом шкафу, где нельзя ни вдохнуть, ни выдохнуть, ни даже охнут ь. Беспрекословно, не смея ослушаться, мы надели на себя «этот ужас» и, провожаемые сочувственным взглядом нашего дорогого чудного папы, отправились в школу. Отправились!

Но я не предполагала, что главный позор ждёт меня впереди. Оказывается, наша шумная, отчаянная, ни перед чем не останавливающаяся в достижении своей цели мама уже заранее договорилась с директором школы, на моё несчастье оказавшимся тоже бакинцем (на всю жизнь запомнила его фамилию — Батонов). Так вот, этот сговорчивый Батонов разрешил по маминой просьбе нам раздеваться не в раздевалке, где дует, а стягивать с себя эти «шкафы» прямо в классе.

Теперь представьте картину: урок уже начался, я вваливаюсь в класс с огромным красным мешком для калош, ранцем, в этой немыслимой «дохе». Все в восторге отворачиваются от доски (и учителя) и взирают на это непонятное явление. Я от этого внимания к себе ещё больше запутываюсь в своём сооружении. Наконец всё кончено, я стою у последней парты, первый раз в классе, первый день в школе, пропустив почти полгода, за окнами давно уже не осень. Стою, не зная куда сесть, куда девать руки и ноги, в полном столбняке, из которого меня выводит гневный окрик учительницы: «Иди к доске!» О ужас!

В первый день в школе, в самый счастливый день (так принято считать) советского школьника я умудрилась за пять минут совершить столько…

Проверяя мою подготовленность, мне предложили написать одно слово: Москва. И в этом коротком слове я умудрилась сделать три ошибки: написала с маленькой буквы, через «а», да ещё от волнения проглотила букву «к». Получилось «масва».

Так я стала ученицей 1-го класса «Б» 114-й школы-семилетки БОНО.

___

Поделиться с друзьями: