Это невыносимо светлое будущее
Шрифт:
Нас определили в первый взвод, где старшим через неделю назначили основательного шахтера Петренко. Примерно недели через три, когда стало уже холодать, старшина повел нас на склады – выбирать шинели. Взвод стоял по росту, дышал в затылок друг другу, все уже в шинелях, а старшина, прикусив губу, вымерял специальной палкой расстояние от земли до шинели, чтобы было по уставу. Для легкости старшина называл всех «Вася». Только ребят из Средней Азии по-другому – «аксакалы».
Он скомандовал мне:
– Ну-ка, Вася, поменяйся-ка шинелью с этим вот Васей.
И мы отошли в сторону с лысым пареньком с испуганными большими глазами. У паренька было такое нежное лицо. Ему моя шинель пришлась впору, мне его оказалась длинновата.
– Ну,
– Раскольников, – сказал парень, дотронувшись рукой до лба.
– Убийца, что ли? – хмыкнул Петренко, писавший фамилии и размеры. – Топором старушку по балде?
Вот так мы встретились.
Первое время в учебке постоянно хотелось есть. Баринцов часто мечтал перед сном, как бы он съел, обязательно один, буханку хлеба, батон колбасы и два литра смородинового варенья, – он это переносил весело.
У меня было хуже.
Я начал ненавидеть людей. Сколько буду жив, я буду ненавидеть солдатскую столовую первых дней: торопливое расталкивание людей на пути к столу, пугливый подсчет: сколько народу на лавке – не лишний ли, команда: «к раздаче пищи приступить!» и – мгновенный выброс руки: кто вперед, кто первым выдерет из буханки серединный, самый толстый кусок, тревожное нытье с протянутой тарелкой: «Клади больше! Мало!» и сразу потом – быстрее-быстрее есть первое, чтобы раньше схватить черпак, чтобы успеть наложить себе второго еще с мясом, а не с салом, и потом захватить добавку с первого, которую сразу брать было нельзя, могут не оставить второго, потом дочистить без остатка бачок, соскрести кашу с половника, схватить сахар, два куска – мигом в карман, локтем придержать хлеб, не слушая, кому там хватило, кому нет, и глотать скорее чай, косясь, не оставил ли кто чего, может, кто-то не ест масла, или сержант не стал грызть черный хлеб и оставил его на общую, мгновенно раздирающую хлеб на куски, радость. И каждый вечер слюнявый шепот: кто сколько ухватил, что мы будем есть потом и как мы ужирались когда-то…
Я с отвращением замечал, что меняюсь, что я, курсант второго взвода Мальцев, уже не Мальцев Олег Николаевич, а что-то другое, более животное, что ли. У меня мучительно развилась память. Я стал запоминать: кто меня чем угощал, делился, а кто ел, когда я стоял рядом, и – не подумал даже. Как только удавалось вырваться в чайную, я страшно обжирался, набивал карманы конфетами, но делился лишь с тем, кто когда-то угощал меня. Впрочем, научился спокойно отказывать.
– Мальцев, дай печенья.
– А зачем?
Это заметили многие, за моей спиной недоуменно смеялись, но только Баринцов понимал, что я физически не могу хватать руками быстрее всех за столом, и то, что я всегда брал последним, это был не протест, это слабость моя была – я просто не мог по-другому, не мог открыть рот, чтобы попросить добавки, не мог прятать сахар в карман и доедать за кем-то; я стал ненавидеть людей и, что теперь скрывать, – себя. И моя странная жадность была местью этому озверевшему миру, местью за себя, попыткой обнажить до конца его начинку.
К Новому, 1984 году в моей жизни случилось два события. На собрании взвода Баринцов предложил избрать меня комсоргом, и взвод проголосовал «за» единогласно – я обрадовался. Мне казалось, что это не только поддержит меня на плаву, но и поднимет.
И второе событие – в первую ночь после выдачи денежного довольствия за два первых месяца службы – в нашем взводе украли больше ста рублей. Из них пятнадцать – моих. Не спасло меня и то, что хранил я деньги не как все – в военном билете, а аккуратно затолкал их в пустую пачку от лезвий «Жиллетт» – эта пачка и исчезла. У запасливого Сергея пропала сразу тридцатка, у шахтера Петренко – тоже пятнадцать. Настроение у всех испортилось крепко. Новый год на носу, а денег нету. Во взводе узбеки косились на нас, мы – на узбеков, а пострадали и те, и другие. Кроме
того, наш взвод мрачно косился на остальную роту, среди бесконечных версий выдвигалась и такая, что в родном взводе вор красть не будет, это чужой. Но, с другой стороны, как же этот вор полезет ночью через освещенный проход в чужой кубрик – ведь дневальный, несмотря на позывы ко сну, это дело увидит…Старшина вызвал с утра в каптерку актив взвода: меня, Петренко и Баринцова.
– Кто будет больше всех в чайной хавать – тот и вор, – сказал Петренко, уже получивший ефрейторскую лычку.
– Так он сразу в чайник и попрется, – усомнился Серега и предложил, коварно блеснув глазами: – Лучше давайте попозже распустим слух, что Мальцеву пришел большой перевод – стольник, он при всех деньги – и военный билет, а мы по ночам по очереди…
– Вот что, мужики, – устало сказал старшина. – Все, что вы тут говорите, – это детский лепет на лужайке. Кафе-мороженое «Буратино». Я вам так скажу: вы думать – думайте, а делать ничего не беритесь. Вор сам себя выдаст. Обязательно. Рано или поздно все откроется. Это ж не настоящий вор. Это ж – просто оголодавший дурак.
А перед строем он сказал коротко:
– Найду – не обижайтесь.
И я тогда подумал: ну кто вот у нас мучился с голоду сильнее меня? Даже не с голоду… Кто мучился от изменившихся условий, от неизобилия? Все, по-моему, меньше меня и одинаково. Вообще-то я больше думал на узбеков – у них многие по-русски почти не говорили: поди разбери, что на душе. Серега тоже к этому склонялся. «Ну кто из наших? – говорил он. – Раскольников – трус, не осмелится. Коровин вообще в ту ночь в карауле был. На Петренко – не похоже. Правильный он мужик. И так кого ни возьми. Аксакалы небось». Потом, после присяги, начались занятия по специальности, меньше стало строевой, тупых построений – больше тишины в радиоклассах, озабоченного писка морзянки, потянулись письма из дома – стало легче, короче. По субботам рота тащила в спортгородок матрасы и одеяла и била из них пыль ремнями и палками; было еще совсем темно, за забором дребезжали автобусы, гудели фонари, нагнувшись над снежным хороводом, светили звезды, и лишь самый краешек неба был разжижен нездоровой бледностью.
В субботу к моему турнику, на котором я истязал свой матрас, Баринцов подвел Коровина, тогда еще осторожного, хитрого малого, который потом уже стал крупным зашивоном от своей чрезмерной веселости и спокойного отношения к службе, – на вопрос старшины, почему Коровина, дневального по автопарку, обнаружили спящим в ковше экскаватора, он ответил знаменитой фразой: «Луна в голову напекла» – за что и получил трое суток «губы».
Но тогда Коровин был еще тихим. А в ту субботу вообще – хмурым.
– Ну, давай, сынок, расскажи комсоргу, – потребовал от него Баринцов.
– Чё рассказывать-то?.. Ну, проснулся я ночью на парашу сходить. Сходил. Полежал-полежал – не могу уснуть. Хасанов, падла, во сне зубами скрипит, все ждал – сломает или нет. Я тока голову поднял, чтоб его разбудить, смотрю – кто-то в моем «хэбэ» копается. Я слез, сразу свой военный билет стал смотреть…
– Чудак, – тихо процедил Баринцов.
– Полистал билет – четвертной на месте. Не успел он. Стал смотреть, куда побежал, – уже нет. Кровать где-то скрипнула недалеко, а где – черт его… Впотьмах. В туалет пошел – там никого тоже нету. У дневального спросил – никто через проход вроде не лазил. Наш, наверное…
– Ну а кто? Кто? На кого хоть похож? Ты что, взвод, что ль, не знаешь? – разгорячился я, понимая, что раз я комсорг, то как-то реагировать обязан, не сидеть сложа руки.
– Ну, – ответил Коровин.
– Думай, Корова, думай, – настойчиво просил Баринцов. – Кто?
– Похож на Жусипбекова, – задумчиво проговорил Коровин.
– Жусипбеков? Точно он? – быстро переспросил я.
– Темно было, но вроде он.
– Вроде, вроде… В огороде! – разозлился я. – Что мне с твоим «вроде» делать?!