Этот берег
Шрифт:
«Не знаю, что у вас там вот, и не хочу ничего знать, – сказал Гурген Гургеныч, – но лучше бы тебе от нас куда-нибудь податься, подальше от беды. Сейчас на эту тему все свихнулись. Стоит кому улыбнуться чужому ребенку или подмигнуть, упаси Бог, – сразу тащат ко мне – на скорый суд и верную расправу… Я бумажке этой хода пока не дам, но кое-что меня тревожит. Больно грамотно она составлена. Подозреваю, это не одна твоя жена. Подозреваю, здесь ей адвокат помог, Стримайлов, – я узнаю его поганый стиль… Исчезни прочь из их глаз – глядишь, они привыкнут без тебя, да и забудут о бумажке».
Я поблагодарил Гурген Гургеныча. Погоревал, но и послушался его. Поехал к сыну в Новозыбков, потом и к дочке в Брянск. Никто из них не мог меня принять надолго, уж больно тесно им живется, что в Новозыбкове, что в Брянске. Я не держу обиды на детей. Я не гожусь на роль короля Лира…
Поразмыслив так и этак, я взял нервы в руки и пустился в самостоятельное плавание. Торчать бельмом на совести детей я не хотел, поэтому не стал искать себе пристанище там, в Брянске или в Новозыбкове. В учителя
«Никто не может поручиться за то, что она скажет, пока она во власти своего отца-майора, который держит ее взаперти и запрещает с кем-либо общаться за пределами школы».
Я впал в уныние. Он попытался успокоить меня тем, что дело на меня пока не заведено и в розыск я не объявлен… Лучше бы он меня не успокаивал. Мои нервы пошли вразнос.
Мне приходилось слышать и читать о мании преследования, и у меня такое складывалось впечатление, что все, кто говорят о ней и пишут, действительно страдают этой манией или, по меньшей мере, знают, что она такое. Теперь же я имею право утверждать: никто из тех, кто говорит и пишет, не знает, что она такое, а я – один из тех, кто знает… Никто мне не мерещился, и никого я за спиной не чувствовал затылком, и шорохов не слышал, и теней под фонарем на пустой улице ни разу не встречал… Другое было. Я вроде уяснил: никто пока не собирается меня искать – но каждый Божий день, каждую ночь без сна проживал в упрямом убеждении, что я объявлен в розыск молча, и что негласная, безмолвная охота началась.
Чем жить такими страхами, лучше совсем не жить. Не поручусь, что бы я мог или не мог с собою сделать. Не представляю, чем бы пролилась моя тихая гроза, если бы не спасительное чувство границы… Тут я не о границе между здравым умом и безумием, и не о границе между жизнью и смертью говорю – я говорю о государственной границе с Украиной. Граница была рядом. Довольно было перейти ее, чтобы все страхи и угрозы навсегда остались за моей спиной.
В последнюю неделю мая две тысячи двенадцатого года я получил зарплату и сквозь контрольно-пропускной пункт «Шебекино – Плетеневка» пересек эту границу. В украинской Плетеневке обменял свои последние рубли на гривны и пошел, куда не зная, от села к селу, от міста к місту, – я помню те названия: Волчанск, Люботич, помню Валки… Я экономил на ночлеге: спал в полях, на нагретой земле – бывалому рыбаку, мне было к этому не привыкать. Еда в придорожных забегаловках и магазинчиках была дешевой, люди – приветливы, небо – ясно, самочувствие, для моих-то лет, было отменным, тем более что я себя вперед не гнал и не позволял себе уставать. Чтобы не нарываться на неприятности и не создавать себе вздорных проблем, я избегал скоплений праздных, подозрительных людей и не заходил в большие города. На моем пути их было два: Харьков я обошел стороной через Дергачи, Полтаву – через Решетиловку. Одно тревожило: гривны кончались, а меня нигде не брали на работу. Ума не приложу, с чего я взял тогда, что безработному учителю русской литературы, явившемуся из России, будет отдано предпочтение перед украинскими безработными учителями. К тому же у меня, иностранца, не было разрешения на работу в Украине – ни в одну из школ на моем пути меня не брали даже сторожем…
Мне повезло в Глобине. Директор местной фабрички после случайного с ним разговора нанял меня репетитором к сыну, собравшемуся поступать в Воронежский университет. На еду теперь хватало, была и крыша над головой: я снимал угол у одной тихой старухи, которая, ну дай ей Бог всего, о чем всю жизнь она мечтала, подарила мне теплые вещи покойного мужа… В августе мой подопечный отправился в Воронеж, и мне пришлось пуститься в путь – пешком и на маршрутках, в неизвестность.
На окраине Черкасс мне снова повезло: я был нанят сторожить продуктовый минимаркет. Его хозяин разрешил мне спать в подсобке, кормил два раза в день, но денег не платил – лишь обещал туманно… Я прожил в той подсобке у шоссе всю осень, зиму и раннюю весну тринадцатого года. В апреле мой работодатель срочно продал минимаркет, сам исчез, и я опять остался на бобах. Ночевал где придется, мир не без добрых людей. В Черкассах стриг траву обочин и газоны, в Городище клеил объявления, будучи самым прилежным их читателем: по объявлениям и вывескам, составленным из самых нужных в обиходе слов, я начинал учить украинский язык… В Белой Церкви я красил мусорные баки, в Погребице – скамейки и заборы. Когда я красил пристань в Каневе, уже придумывая способ задержаться в нем надолго, хотя бы для того, чтобы разглядывать по вечерам Днепр с Тарасовой горы, судьба направила
ко мне белый, как птица, катер Авеля.Едва успев со мной поговорить, Авель спросил, не объясняя для чего, управлюсь ли я с пристанью в пять дней… Я с ней управился и за два и приходил потом на пристань только для того, чтобы его увидеть. Устав от бесконечных бессловесных разговоров с самим собой, я в нем обрел живого собеседника, беседами не успевал насытиться и с каждым днем нуждался в них все больше. На пятый и последний день своей стоянки в Каневе Авель предложил мне работу – выкрасить забор вокруг его, как он выразился, базы где-то под Киевом, если, разумеется, меня не держат в Каневе другие важные дела. Таковых не оказалось, и вслед за Авелем я поднялся на борт его катера.
…Мы плыли по Днепру и пили виски, непривычный мне напиток, знакомый лишь по книгам, кинофильмам и по дивной песенке Вертинского о прелестях мужского одиночества… Авель, заместив матроса, сам встал у штурвала; я спал в отведенной мне каюте на чистых простынях – или разнеженно глазел на предвечернее олово воды, на крутой, как борт фрегата, берег в круглых, будто пушечные бухты, гнездах стрижей… Когда штурвал надоедал Авелю, он снова поручал его матросу и шел ко мне с двумя стаканами виски, наполненными на треть. Мы начинали пить молча, потом вдруг разговор возобновлялся сам собой, почти всегда на том же месте, где был прерван, и неспешно длился, пока не становился сбивчив и сам собою утихал, и я шел спать, а Авель вновь вставал к штурвалу.
Почти в конце пути, когда слева по борту горой вознесся старый Киев, а на горе взыграло золото Лавры, Авель спросил меня, есть ли какие-нибудь вести от Капитанской Дочки и как там у нее дела… Я был смущен. Не сам вопрос меня смутил, тем более что на него ответ был прост: нет от нее известий, да и куда ей посылать известия, если б они и были… Внезапное открытие смутило: я и не ждал известий от нее, не ждал и не желал, больше скажу – за все время скитаний я о ней ни разу не вспомнил, хотя, конечно, некой слабой тенью в толпе других теней из моих снов она, пожалуй, и мелькала. Да, я был смущен вопросом Авеля. Пусть перед нею я ни в чем не провинился, совсем забыть о ней было, конечно, некрасиво. Авель меня успокоил:
«Теперь я вижу, у тебя с ней в самом деле ничего не было, даже и в мыслях. Не думал о ней – и не думай. На твоем месте и в твоих обстоятельствах мне, например, думать о ней было бы крайне неприятно…»
Забор на базе я покрасил, как и было велено, в болотный цвет, и Авель предложил мне задержаться. Не каждый день, но через день-другой он мне давал мелкие поручения: вывезти мусор, починить велосипед, перекрасить забор из болотного в цвет охры, потом и в терракотовый, упорядочить библиотеку на чердаке большого гостевого дома, где все книги были разбросаны гостями куда и как попало. Бывали и ответственные поручения, к примеру, съездить в Киев и передать партнеру пакет с бумагами или наличными деньгами. Возможно, Авель меня проверял. Возможно, ему было лень ехать в Киев самому. Возможно, ему было неприятно встречаться с тем партнером. Возможно, он не слишком доверял водителю, который вез меня на встречу с тем партнером и мог бы сам, казалось бы, отдать ему пакет… Как бы то ни было, но тому уже два года, как я нанят Авелем на постоянную работу в качестве коменданта базы.
В мои обязанности входит следить, чтобы ничего на базе не сломалось, не пожухло и не прохудилось, а если что из строя выйдет – звать рабочих, приглядывать за ними, принимать у них работу, платить им за нее, потом отчитываться перед Авелем по платежам. Я веду учет всего инвентаря, посуды и постельного белья в коттеджах базы, в доме Авеля. Особая статья – сохранность и готовность лодок. Их у нас восемь, не считая аквабайков и флагмана флотилии, белого катера: три – с подвесными японскими моторами, три легких весельных ялика и две небольшие парусные яхты. Я плохо разбираюсь в лодочных моторах и ничего не смыслю в парусах, и потому я должен раз в два месяца вызывать механика из киевского яхт-клуба, чтобы он проверил паруса и моторы. Зато пятнадцать велосипедов в гараже – всецело под моей ответственностью. Они должны быть все исправны, где надо смазаны, с туго накачанными шинами на случай, если гости Авеля, как правило перед обедом, дружно сядут в седла и стройной толпой с Авелем впереди покатят по шоссе на север – там, на подъезде к Суховееву, есть, говорят, прекрасный ресторан. По завершении обеда хорошо выпившие гости благоразумно в седла не садятся – ведут свои велосипеды пешим ходом, придерживая их за рули, словно коней за холки, по обочине шоссе назад, на базу – путь не короткий, между прочим… Я отвечаю самолично не только лишь за велосипеды, в которых знаю толк. Я содержу в порядке удочки и спиннинги, снасти и наживку, сам ловлю рыбу к общему столу. Я не один ее ловлю, но я один налавливаю. Другие со мной ловят ради недолгого удовольствия; за битый час поймают рыбку-две, и заскучают, и свернут удочки, однако точно зная, что без ухи я не оставлю никого… Но главная моя забота – персонал: всё подмечать за ним, держать его работу под приглядом и не давать им всем расслабиться. Прежде всего это касается уборщиц, Натальи и Ганны, они же горничные и, если требуется, официантки. Обе живут в соседней Борисовке, служат на базе, сменяя одна другую через день и норовя все сделать наспех, лишь бы пораньше убежать к себе в Борисовку, а там у каждой и семья, и дом, и сад, и огород, и разная домашняя скотина… Случается, посуда мыта, но не домыта, чистое белье в коттеджах постелено, да не поглажено… Я им обеим всякий раз на это строго указываю, но лишь под конец рабочего дня. Без толку дергать их в разгар работы и тем более на них покрикивать я себе никогда не позволяю. И мы не ссоримся.
Конец ознакомительного фрагмента.