Ева Луна. Истории Евы Луны
Шрифт:
– Родилась бы ты мальчиком, тогда пошла бы в школу, а потом выучилась на юриста. Сама бы в достатке жила и со мной на старости лет куском хлеба поделилась. Эти адвокаты-крючкотворы больше всех зарабатывают, знают, как любое дело запутать и на чужих бедах нажиться. Чем вода мутнее, тем крупнее у них рыба ловится, – такие слова не раз слышала я от крестной.
Она была твердо уверена, что лучше быть мужчиной, чем женщиной. У мужчины, говорила она, даже у самого жалкого и ничтожного, по крайней мере есть жена, над которой он главный и потому может приказывать ей и требовать от нее подчинения. Сейчас, спустя много лет, я начинаю понимать, что в некотором роде крестная была права, хотя и по сей день мне не удается представить себя в мужском теле; да ну его, чего стоят только усы и борода; кроме того, свойственное всем мужчинам желание командовать и быть первыми, наверное, заложено не в их психике, а уже в самом их теле. Я не знала бы, куда девать это желание, как, впрочем – если говорить начистоту, – и ту странную, плохо управляемую и своенравную штуку, которая находится у них внизу живота. По-своему крестная меня любила, только эта любовь проявлялась не слишком убедительно. В какой-то мере суровость с ее стороны была оправданной: она считала, что меня следует воспитывать в строгости и без лишних нежностей. Ну а потом случилось так, что крестная слишком рано для своего возраста выжила из ума; требовать от нее какой-то осмысленной любви было бы неразумно уже с моей стороны. В те времена она вовсе не была той старой развалиной, в какую превратилась сейчас; она была дерзкой, уверенной в себе женщиной средних лет, с весьма впечатляющими формами – пышная грудь, никакой талии и роскошные широченные бедра. Когда она шла по улице, казалось, что у нее под юбками спрятаны не то что увеличивающие объем подушки, а целый обеденный стол. Мужчины оборачивались ей вслед и выдавали рискованные, если не сказать – сальные комплименты. Многие пытались ущипнуть ее за зад, а она даже не уворачивалась: ее ягодицы и бедра,
– Да если бы не я, ты так бы нехристью и осталась. А знаешь, что бывает даже с душами безгрешных людей, умерших без крещения? Они попадают в чистилище и вечно маются там, а попасть в рай даже и не надеются, – при каждом удобном случае повторяла крестная. – Другая на моем месте тебя бы просто продала. Конечно, пристроить девочку со светлыми глазами проще простого, говорят, что гринго покупают их за хорошие деньги и увозят на край света – в свою страну. Но я на такое пойти не могу – как-никак я за тебя отвечаю перед твоей бедной мамой, покинувшей нас, и, если я не исполню свой долг, поджарят меня черти в аду на своих сковородках.
Для крестной мир делился на черное и белое, границы между добром и злом были четко прочерчены, и она всегда знала, что есть грех и как меня нужно от него уберечь. В качестве профилактической меры, равно как и для наказания, она использовала тумаки и подзатыльники. Другие педагогические приемы ей были попросту неведомы. Ее и саму воспитывали точно так же. Применение в воспитательном процессе игры, а уж тем более ласки – это вообще недавняя, можно сказать, современная теория. Ей такая глупость и в голову не приходила. Она всячески пыталась приучить меня не просто сноровисто работать, а еще и находить в этом удовольствие и радость. Мечты и детские грезы не выдерживали такого напора, и мой придуманный мир разрушался на глазах. Крестную просто бесило, когда она видела, как я с отсутствующим, рассеянным выражением лица и к тому же не в полную силу берусь за работу. Она-то считала, что, получив ее распоряжение, я должна бросаться выполнять его бегом и не останавливаться ни на миг, пока работа не будет сделана. У тебя даже не ветер, а туман в голове, ну а к ногам будто гири привязаны, говорила она, натирая мне ступни эмульсией Скотта – самым дешевым, но страшно модным в те годы тонизирующим кожу средством; эту мазь делали на основе тресковой печени, которая, если верить рекламе, была в реабилитационной медицине чем-то вроде философского камня.
Разум крестной под воздействием выпитого рома пребывал, деликатно выражаясь, в несколько затуманенном состоянии. В том, что касалось веры и религии, у нее в голове творилась полная неразбериха. Она поклонялась как католическим святым, так и целому сонму других – африканского происхождения и, как я полагаю, ее собственного изобретения. У себя в комнате она соорудила небольшой алтарь, где мирно уживались баночки со святой водой и какие-то фетиши культа вуду. Фотография ее покойного отца соседствовала с неким гипсовым бюстом. Сама она полагала, что это статуэтка святого Христофора, я же впоследствии выяснила, что это не кто иной, как Бетховен, но сообщать крестной, что она столько лет пребывала в заблуждении насчет своего любимого и благосклонного к ее просьбам святого, мне почему-то не захотелось. Она постоянно болтала с почитаемыми ею божествами, обращаясь к ним запросто, порой даже панибратски, если не сказать – требовательно и дерзко; впрочем, просьбы ее обычно были не слишком значительны и серьезны, и при желании любой святой мог бы их исполнить. Когда такое чудо техники, как телефон, стало настолько доступным, что оказалось даже в распоряжении крестной, та незамедлительно воспользовалась современным средством связи для общения со своими небесными покровителями. Она брала трубку и вслушивалась в гудки и треск помех на линии, одной ей ведомым способом вычленяя из этой какофонии особо значимые слова своих небесных собеседников. Именно таким образом – по телефону – она получала указания от своих богов, касающиеся порой самых малозначительных дел, даже сущих пустяков. Отдельного внимания был удостоен святой Бенито – красавчик-блондин, известный своей склонностью к веселой и разгульной жизни. Судя по его жизнеописанию, женщины ему просто проходу не давали, и, чтобы сосредоточиться наконец на служении глубоко почитаемому им Богу, красавец Бенито даже встал в струю дыма, поднимавшегося над жаровней, и простоял там, задыхаясь и кашляя, пока не прокоптился до костей и не стал похож на головешку. Лишь избавившись от красоты и истрепав роскошно украшенную тунику, он смог посвятить себя благочестивым деяниям и молитвам. Вот к этому-то бывшему гуляке крестная и обращалась с просьбами помочь ей ограничить себя в потреблении рома, становящемся все более бесконтрольным. А еще она была редким специалистом по части пыток, телесных наказаний и невероятно жестоких казней – словом, всех тех мучений, которые выпадали на долю столь тяжко пострадавших за веру святых. Она помнила наперечет, как именно закончили свои земные дни практически все святые, великомученики и невинно убиенные девы, имена которых хотя бы раз упоминались в житиях или святцах. Я слушала ее рассказы не только со страхом, но и с каким-то нездоровым удовольствием: всякий раз мне хотелось услышать новые леденящие кровь подробности. Среди самых любимых моих историй было житие святой Луции [7] – этот рассказ я готова была слушать чуть ли не ежедневно, причем обязательно со всеми чудовищными деталями: почему Луция отказала влюбленному в нее императору, как ей вырвали глаза и как эти глазные яблоки, поднесенные императору на серебряном подносе, бросили на своего обидчика такой исполненный света и боли взгляд, что тот, встретившись с ним, незамедлительно ослеп. Нельзя не добавить, что у этой истории, мне на радость, был счастливый конец: у несчастной девушки чудесным образом появились новые глаза – тоже голубые, только еще красивее, чем прежде.
7
Святая Луция Сиракузская (ок. 283 – ок. 304) – христианская великомученица, покровительница слепых.
Вера моей бедной крестной была крепка и непоколебима, никакие горести и напасти не могли заставить ее усомниться в промысле Божьем. Не так давно, когда в нашу страну приезжал с визитом папа римский, я обратилась в администрацию дома престарелых и под расписку забрала крестную на один день, чтобы та, не дай бог, не упустила возможности лицезреть понтифика, в белоснежном одеянии и с золотым крестом, излагающего проповеди на безупречном испанском, а частично – если того требовал состав паствы – и на диалектах местных индейцев. Увидев, как по улице мимо домов с только что покрашенными фасадами движется сверкающая колесница с водруженным на нее аквариумом из бронированного стекла, крестная решила, что к нам в столицу заехал, совершая туристский круиз, не кто иной, как сам пророк Илия. Это впечатление усиливали толпы людей, оказавшихся в тот момент на улице, яркие флаги, транспаранты, охапки цветов, устилающих мостовую перед автомобилем папы, и сопровождавший понтифика эскорт телохранителей. Я опасалась, как бы уже немолодую крестную не затоптали в толпе, она же и слышать не хотела, чтобы уйти с главной улицы, и успокоилась, лишь когда я купила ей как реликвию волос с головы самого папы. В те дни многие люди вдруг захотели стать хорошими и добрыми; кое-кто даже пообещал простить своих должников и не затрагивать в своих речах ни классовую борьбу, ни контрацепцию, чтобы ни в коем случае не дать святому отцу поводов для огорчения. Что касается меня, то должна признаться: всеобщего энтузиазма по поводу этого визита я не разделяла, потому что слишком уж неприятные воспоминания остались у меня от соприкосновения с религией и Церковью. Как-то раз, когда я была еще ребенком, крестная сводила меня на воскресную мессу, а по окончании проповеди показала мне какую-то кабинку с занавеской и зарешеченным окошком и потребовала, чтобы я встала там на колени. Как именно следовало сложить при этом руки, я так и не поняла. Даже на подсознательном уровне мое тело отказывалось выполнять требования, налагаемые религиозными канонами: мои пальцы не хотели гнуться так, как нужно. Плотная занавеска перед моим лицом приоткрылась, и через мелкую решетку в кабинку ворвалось чье-то тяжелое дыхание, а суровый голос потребовал рассказать о грехах, в которых я готова была покаяться; не зная, что сказать, я стала лихорадочно соображать, что же такого плохого я сотворила, но, как назло, память словно отшибло – я никак не могла вспомнить за собой хоть какого-нибудь мало-мальски значительного греха.
– Касаешься ли ты своего тела руками?
– Да…
– Часто ли, дочь моя?
– Каждый день.
– Каждый день! Сколько раз?
– Ну, я не считала… много раз…
– Но это же страшный грех пред лицом Господа нашего!
– Я не знала, отец. А если я перчатки надену, это все равно будет грех?
– Какие еще перчатки! Безумная, что ты несешь! Ты что, смеешься надо мной?
– Нет, нет… – в ужасе пробормотала я, прикидывая при этом, насколько неудобно будет мыться, чистить зубы и причесываться в перчатках.
– Пообещай, что больше никогда не будешь этого делать. Чистота и невинность – высшие добродетели, доступные девочке. Чтобы Бог простил тебя, покайся, а в наказание пятьсот раз прочти Ave Maria.
– Я не смогу, отец, – сказала я, имея в виду, что считать меня научили пока только до двадцати.
– Как это ты не сможешь?! – завопил из-за решетки священник, оросив меня брызгами сорвавшейся с губ слюны.
Я пулей выскочила из исповедальни, но крестная перехватила меня прямо на лету. Удерживая меня за ухо, чтобы я куда-нибудь не подевалась, она мило побеседовала со священником по поводу того, что меня пора пристроить к работе, пока мой характер окончательно не испортился и я вконец не погубила свою, уже изрядно заблудшую душу.
Вскоре после смерти моей мамы настал и час профессора Джонса. Умер он от старости, несомненно разочарованный в этом мире и в собственной мудрости, но при этом, могу поклясться, скончался он с миром в душе и в согласии с самим собой. Уяснив под конец жизни, что забальзамировать самого себя не удастся, а следовательно, не получится и вечно восседать за столом в кабинете среди любимых книг, он составил завещание, в котором распорядился переслать свои останки в тот город, где он когда-то родился. Перспектива обрести вечный покой здесь, на местном кладбище, его никак не прельщала. Сомнительная радость, говаривал он, лежать в чужой земле под палящим солнцем и в негигиеничной близости с неизвестно какими жалкими и убогими людишками. Умирал он в своей постели под непрерывно работавшим вентилятором; от предсмертных судорог его все время бросало в пот, но рядом с некогда известным и уважаемым человеком в его последние минуты не было никого, кроме священника с Библией и меня. Остатки страха, которые он когда-то внушал, я потеряла, когда поняла, что без посторонней помощи он не может даже рукой пошевелить, и когда вместо громоподобного голоса услышала лишь хриплую одышку старика, стоящего на пороге смерти.
Теперь в этом доме, всегда закрытом для мира, в доме, где смерть организовала свой постоялый двор на этой земле, где ее присутствие ощущалось с тех самых пор, как профессор начал свои эксперименты, я могла чувствовать себя практически свободной. За мной больше никто не присматривал, дисциплина, которую профессор с таким трудом установил в доме, ослабла, как только он перестал следить за прислугой, прекратил кататься по особняку в кресле-коляске, устраивая неожиданные проверки и изматывая всех бесконечными распоряжениями, часто противоречившими друг другу. Я видела, как, уходя домой, слуги уносили из особняка серебряные столовые приборы, ковры, картины и даже стеклянные флаконы и колбы, в которых ученый хранил свои препараты. Как-то само собой получилось, что никто уже не накрывал стол профессора белоснежной крахмальной скатертью, никто не драил до блеска приборы, никто не отмывал до белизны фарфор, в подсвечниках перестали зажигать свечи, никто не торопился подать хозяину после еды его любимую трубку. Крестная перестала утруждать себя разнообразием меню и на завтрак, обед и ужин неизменно подавала профессору печеные бананы, рис и жареную рыбу. За домом перестали следить, и вскоре во всех углах появилась сырость, а вслед за ней по стенам и полам поползла плесень. За садом толком не ухаживали уже несколько лет – с тех самых пор, как моего отца укусила ядовитая змея сурукуку; буйная дикая растительность не замедлила воспользоваться таким небрежным отношением к упорядочению ландшафта и довольно быстро превратила сад в часть сельвы. Более того, джунгли были готовы поглотить и дом, а затем, преодолев забор, захватить тротуар и саму улицу. Слуги тем временем все удлиняли себе часы сиесты, то и дело выходили прогуляться по улице и в гости к соседям, постоянно пили ром и целыми днями слушали радио; естественно, в репертуаре преобладали болеро, кумбии, ранчеры [8] и произведения других популярных жанров. Несчастный профессор, который, будучи здоровым, не признавал ничего, кроме пластинок с классической музыкой, теперь страшно мучился, вынужденный слушать эти низкопробные мелодии; напрасно он из последних сил тянулся к колокольчику: на его зов уже давно никто не откликался. Крестная поднималась к нему в спальню лишь в те часы, когда старик засыпал; она окропляла его святой водой, принесенной из церкви, и неизменно повторяла, что было бы грешно позволить старому человеку умереть как какому-нибудь бродяге или нищему, не исполнив над ним таинство соборования.
8
Болеро – испанский и латиноамериканский народный танец и музыка к нему. Кумбия – колумбийский народный танец, который в изначальной версии исполняют с зажженной свечой в руке. Ранчера – жанр народных мексиканских песен о любви, родине и природе.
В один прекрасный день я стала свидетельницей того, как пришедшему в обычное время пастору-протестанту открыла дверь одна из служанок, на которой было лишь нижнее белье: день, видите ли, выдался слишком жаркий. Я поняла увиденное так: отсутствие порядка в доме и всеобщая безалаберность достигли своего апогея, и мне тоже нет смысла ни бояться хозяина, ни держаться от него подальше. С того дня я стала навещать его, поначалу робко останавливаясь на пороге его комнаты, но постепенно, шаг за шагом, делая это таинственное помещение своим. Через некоторое время я уже приходила к старому профессору, когда мне хотелось, и делала в его комнате все, что угодно, даже играла прямо у него на кровати. Долгие часы я проводила рядом с полупарализованным стариком, пытаясь как-то наладить с ним контакт. Со временем я стала сносно понимать его странную речь: смесь моего и его родных языков, превращенную параличом в практически нечленораздельный поток звуков. Когда я оказывалась рядом с профессором, тот, похоже, на время забывал об унизительности своего положения и мучительной беспомощности. Я часто снимала со священных стеллажей любимые книги профессора и держала их у него перед глазами. Старик получал возможность читать – это наполняло смыслом его жизнь. Некоторые книги были написаны на латыни, но профессор с удовольствием переводил их мне, и, похоже, как ученица, я его не только устраивала, но даже приводила в восторг. Время от времени он начинал по-старчески ныть и хныкать, жалуясь в полный голос: почему раньше он не замечал моего присутствия. Своих детей у него не было, да и с чужими он, судя по всему, никогда не сталкивался. Дедушкой он оказался просто превосходным, но, к сожалению, открыл в себе это призвание слишком поздно…
– Откуда взялось это существо? – время от времени задавался вопросом старик, выплевывая в воздух плохо пережеванные беззубыми челюстями слова. – Она что, моя дочь, внучка или просто плод моего больного воображения? У нее смуглая кожа, но глаза похожи на мои… Иди сюда, девочка, подойди ближе, я хочу тебя рассмотреть.
Его разум никак не мог связать меня с Консуэло, хотя, несмотря на частичную потерю памяти, он прекрасно помнил ту женщину, которая двадцать лет верно служила ему и удивила его лишь однажды – надувшись, будто дирижабль, не иначе как по причине острого несварения желудка. Он частенько рассказывал мне о ней, и по его словам получалось, что будь она рядом с ним в эти тяжелые минуты, то и последние дни жизни были бы для него не столь мучительны. Нет, она бы точно никогда не предала меня, повторял он.