Евангелие ежа
Шрифт:
Так любила его всю жизнь - и после его смерти - до самой своей.
Но он жалел себя еще сильней, чем она его любила.
И в дневнике писал (предвкушая: кто-кто, а она когда-нибудь прочтет):
"Ровно 12 часов ночи на 1-ое апреля. Мне LXX лет. На душе спокойно, как в могиле. Позади каторжная, очень неумелая, неудачливая жизнь, 50-летняя лямка, тысячи провалов, ошибок и промахов. Очень мало стяжал я любви: ни одного друга, ни одного близкого. Лида старается любить меня и даже думает, что любит, но не любит..."
В одной книжке я прочитал, что Корней Чуковский был, очень вероятно, гений. Книжка трактовала о генетике: излагала теорию, в которой заветный
Ученый автор воспользовался, насколько я понимаю, словарным значением: "человек, обладающий высшей степенью творческой одаренности".
В среде практикующих сочинителей сохранился и нелегальный смысл, антинаучный, антицерковный: гениальность в этом смысле подразумевает сотрудничество с неизвестным Соавтором, когда творчество - не волевой акт, а как бы слуховой: разобрать, запомнить, повторить подсказку издалека, заглушаемую всевозможными помехами. То есть гений - не тот, кто сильнее всех, а - кто сильней самого себя, пишет превыше способностей, поверх ума; по-советски выражаясь, у него блат в наивысших сферах, в неземных; он еще и похваляется трансцендентальным плагиатом: Муза ему, видите ли, диктует, согласно установке Завуча...
Профессиональное суеверие, пережиток романтизма, пародийный догмат: в литературе самое ценное не дается умственным трудом, а только - и буквально даром; гениальность осеняет, как благодать. Откуда хоть бы и незваному знать, что он не избран?
Без этой отрицательной надежды русский литератор не живет. Назвав пишущего человека (тем более - поэта, от чего Боже вас сохрани) честным ремесленником, вы нанесете ему оскорбление смертельное; "графоман" - и то не так обидно.
Составитель той периодической таблицы гениев счел нужным подкрепить кандидатуру Корнея Чуковского специальным примечанием: а что, мол, такого? чем не гений? у кого еще столько читателей? и разве бывает без необычайных дарований столь чрезвычайный успех?
Действительно: 1479 названий книг на 87 языках, общий тираж - 316 миллионов экземпляров (это сведения Российской книжной палаты на первое января 1994)!
Положим, необходима поправка на некоторые особенности социализма, - и вообще критерий не безупречный.
А вот что у Корнея Чуковского была такая характерная наружность - наводит на какие-то ненаучные мысли про его судьбу. Про то, какой он был одинокий человек - неизъяснимо неискренний, ослепительно многоликий - за всю жизнь не выговорил ни слова своим настоящим голосом, и сам его, по-моему, не слышал.
Хотя нет, именно ведь слышал, и не раз. Особенно ясно - 29 августа 1923 года. Только это был не голос, а ритм:
"...в тот блаженный и вечно памятный день ...>, чувствуя себя человеком, который может творить чудеса, я не взбежал, а взлетел, как на крыльях, в нашу пустую квартиру на Кирочной ...> и, схватив какой-то запыленный бумажный клочок и с трудом отыскав карандаш, стал набрасывать строка за строкой (неожиданно для себя самого) веселую поэму о мухиной свадьбе, причем чувствовал себя на этой свадьбе женихом. ...> ...Я исписал без малейших усилий весь листок с двух сторон
и, не найдя в комнате чистой бумаги, сорвал в коридоре большую полосу отставших обоев и с тем же чувством бездумного счастья писал безоглядно строку за строкой, словно под чью-то диктовку.Когда же в моей сказке дело дошло до изображения танца, я, стыдно сказать, вскочил с места и стал носиться по коридору из комнаты в кухню, чувствуя большое неудобство, так как трудно танцевать и писать одновременно..."
Он давно уже был известный литературный критик - впечатлительный, проницательный, с эффектной манерой: разыгрывал чей-нибудь чужой стиль на разные голоса, как маскарад навязчивых идей. Изо всех сил притворялся взрослым, иногда - с удовольствием. Но той литературы, которую он любил, в одночасье не стало. Теперь только старость предстояла ему.
И вдруг - это блаженство: текст ходит ходуном, высвобождая пляшущий голос.
На пятом десятке судьба сказала Корнею Чуковскому, как некогда Некрасову Белинский: вы - поэт, и поэт истинный.
Был еще "Крокодил" (первая часть - 1916); но он затеян был на случай, доделан на заказ, там в первой части повторяется одна и та же ритмическая фигура: шажок - прыжок, шажок - прыжок - и отскок с поворотом, - а вторая часть пародирует хрестоматию. Были "Мойдодыр" (1921) и "Тараканище" (1922): там движение тоже создается остроумными механизмами, оно прерывисто, и скорость ограничена.
Муха же Цокотуха - вихрь, полет на Брокен, Вальпургиева - причем белая ночь! В ней цирковой парад сенсационных номеров мчится как неразрывный сюжет, и феерия стиховых фокусов приводится к монотонной фразе колыбельного покоя.
Сколько бы ни рассказывал впоследствии Корней Чуковский, что годами готовился, изучая русский фольклор и психику детей (и вправду - изучал), - в этом его тексте (и в нескольких других) случилось что-то такое, чего не было в фольклоре, - вообще не бывало нигде и никогда, просто дремало в невидимой бездне возможностей русской речи. Из нее, как бы подземным толчком, выступил новый остров.
(Да, на острове водились демоны. Неспроста Корней Чуковский подбадривал себя гипотезой, будто все маленькие дети - сумасшедшие: избывая в этих стихах свой страх жизни и смерти, он создал, что называется, резонансные структуры для каких-то страшно древних импульсов младенческого интеллекта: иные стихи превращают его нервный тик - в клич свирепых дикарей, пропащих подданных Повелителя мух: "Нам акула Каракула Нипочем, нипочем, Мы акулу Каракулу Кирпичом, кирпичом, Мы акулу Каракулу Кулаком, кулаком..." Отчего-то сразу вспоминаешь - вместе с Лидией Корнеевной: "А мучительства! Любимая наша игра. Уше-вывертывание. Голово-отрубание. Пополам-перепиливание (ребром руки поперек живота). Шлепс-по-попс. Волосо-выдергивание... Надежные руки, большие, полные затей...". Но это в скобках, в скобках.)
Такие удачи выпадают очень немногим, - он не мог этого не понимать. И сама обстановка этой удачи - ударившей, как молния восторга, - память об этом танце с клоком обоев (ему ли было не знать, с кем происходят - и то лишь изредка такие вещи!) - не могла не обольстить его надеждой на новое - наконец-то желанное!
– перевоплощение: в самого себя...
Впрочем, это все мои домыслы.
Как бы там ни было, приступы вдохновения (как еще назвать? нервный подъем?) скоро сошли на нет. Беспричинная радость (нечаянная, если угодно) посещала Корнея Ивановича и впоследствии, - но без музыки - не подсказывая интонаций. На беду себе он стал поэтом: с Корнеем Чуковским случилось, по-видимому, то, что им же рассказано про Александра Блока: