Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Евангелие от Иисуса
Шрифт:

Нет, не я, и ничего из существующего в мире мне не принадлежит. Ибо все принадлежит Господу. Вот ты сам и сказал. А давно ли ты в пастырях? Давно, еще до твоего рождения пас я стадо. Ну а все же, как давно? Да не знаю, раз в пятнадцать больше, чем ты живешь на свете. Только патриархи до потопа жили столько или еще дольше, а в наше время такого не бывает. Знаю. Но если знаешь, но настаиваешь, что прожил столько, ты, стало быть, допускаешь, что я могу подумать, будто ты не человек? Допускаю. Ах, если бы Иисус, так верно и в такой верной последовательности задававший вопросы, прошел бы хоть начальный курс майевтики [ 4 ], если бы он спросил: «Так кто же ты, если не человек?», то весьма вероятно, что Пастырь снизошел бы до того, чтобы небрежно, как бы не придавая этому особого значения, ответить: Я – ангел, только это между нами. Подобное случается довольно часто: мы не задаем вопрос, потому что еще не готовы выслушать ответ или потому что боимся его. Когда же мы наконец собираемся с духом и вопрос задаем, то нередко нам уже не отвечают, как ничего не ответит, промолчит Иисус, когда однажды его спросят: «Что есть истина?» Вплоть до наших дней длится это молчание.

4

Майевтика – метод Сократа извлекать скрытое в человеке с помощью искусных наводящих вопросов.

Ну так вот, Иисус сам знает, не испытывая надобности спрашивать об этом загадочного своего спутника, что тот не ангел Господень, ибо ангелы Господни во всякую минуту дня и ночи славословят Господа, не в пример людям, которые делают это если не по принуждению, то по обязанности и лишь время от времени, в определенные и установленные, отведенные для молитвы часы, и это отчасти понятно, потому что у ангелов причин и оснований славословить Бога больше – они ведь вместе с ним обитают на небесах, у них с ним, так сказать, общий стол и кров. Но сильней всего удивился Иисус тому, что, выйдя на заре из пещеры, Пастырь в отличие от него и не подумал помолиться, вознести Господу хвалу за – мы-то с вами уже это знаем – то, что поутру воротил ему душу, что вразумил петуха, и – отойдя за камень, чтобы облегчиться, – за то, что в неизреченной мудрости своей снабдил тело человеческое нужнейшими в самом буквальном смысле слова емкостями, сосудами и отверстиями, без которых не справиться и нужду не справить. А Пастырь

оглядел небо и землю, как, проснувшись, делает всякий, потом пробормотал что-то такое насчет того, что погода вроде нынче хороша, потом пронзительно свистнул в два пальца, и, повинуясь этому свисту, стадо дружно вскочило на ноги. И все. Иисус подумал сначала, что тот просто забыл помолиться – случается такое, когда ум человеческий занят какими-нибудь важными мыслями: может, Пастырь размышляет, как бы потолковее преподать суровую пастушью науку своему помощнику, доселе пребывавшему лишь в уюте плотницкого ремесла. Надо сказать, впрочем, что, живи Иисус в прежних условиях, его не слишком бы занимал вопрос о том, какой отклик получает набожность его хозяина, поскольку в те времена иудеи возносили хвалу Господу раз по тридцать на день, благодаря его за всякую безделицу и за каждый пустяк, о чем мы на протяжении нашего повествования уже сообщали, так что сейчас можно обойтись без новых примеров и доказательств. Но минул день, а славословия не послышалось, наступила ночь, которую пастухи провели на голой земле, под открытым небом, но даже величественность звездного купола над головой не породила в душе Пастыря благодарности, и ни единого словечка хвалы не сорвалось у него с языка, и даже когда небо нахмурилось, грозя дождем, но дождь так и не собрался, что, по всем Приметам, свидетельствовало непреложно о том, что Господь заботится о чадах своих, Пастырь не вознес ему хвалы. И вот на следующее утро, когда пастухи закусили хлебом с сыром и Пастырь уже собирался на обход своего стада, чтобы убедиться, что никакая непоседливая козочка не рискнула порыскать в окрестностях в одиночку, Иисус твердо заявил: Я ухожу. Пастырь остановился, обернулся к нему, причем выражение его лица не изменилось нисколько, и ответил: В добрый час, ты ведь не раб мой и договора о найме мы с тобой не заключали, а потому волен уйти в любую минуту. И ты не спросишь даже, отчего я решил уйти? Я не столь любопытен. Так знай же: я ухожу, ибо не могу жить рядом с человеком, не исполняющим своих обязанностей перед Господом. Каких обязанностей? Да самых что ни на есть обыкновенных: ты не славословишь Господа, не молишься ему. Пастырь помолчал, улыбаясь одними глазами, а потом сказал: Я не иудей и потому не должен исполнять обрядов чужой веры. Пораженный Иисус даже попятился. Он знал, разумеется, что Израиль кишмя кишит чужеземцами, иноверцами, язычниками, идолопоклонниками, но ни разу еще не приходилось ему спать бок о бок с одним из таких, делить с ним ломоть хлеба и кружку молока. И потому, словно уставив перед собой копье и прикрывшись щитом, он воскликнул: Господь един есть! Улыбка Пастыря угасла, а губы дрогнули в горькой усмешке: Да, если он есть, то уж наверно един, хотя лучше было бы их два – для волка и для ягненка, для того, кто умирает, и для того, кто убивает, для приговоренного и для палача. Бог есть одно единое и неразделимое целое, вскричал, чуть не плача от возмущения таким богохульством, Иисус, а Пастырь ответил: Не знаю, как Бог живет… – но договорить не успел, ибо Иисус тоном синагогального законоучителя прервал его: Бог не живет, а… Не знаю, я в таких тонкостях не разбираюсь, но тебе скажу честно, что не хотел бы оказаться в шкуре того, кто одной рукой направляет руку убийцы с ножом, а другой – подставляет ему глотку жертвы. Такими словами ты оскорбляешь Бога. Куда уж мне. Бог не спит, и когда-нибудь он тебя накажет. Это хорошо, что не спит, значит, угрызения совести не терзают его страшными снами. Почему ты заговорил со мной об угрызениях и страшных снах?

Потому что это твой бог. А твой кто? А у меня, как и у овец моих, бога нет. Овцы твои, по крайней мере, отдают своих ягнят на заклание в жертву Всевышнему. Поверь, если бы они узнали об этом, взвыли бы волками.

Иисус побледнел и не нашелся что ответить. А стадо между тем окружило их и стояло тихо, будто прислушивалось к разговору людей. Восходящее солнце тронуло красно-рубиновым завитки овечьего руна и кончики козьих рогов. Уйду я, сказал Иисус, однако не двинулся с места. Пастырь, опершись на свой посох, ждал так безмятежно и спокойно, словно в запасе у него была вечность. Иисус сделал несколько шагов, пробираясь между сгрудившимися овцами, а потом вдруг остановился и спросил: Что знаешь ты об угрызениях совести и о кошмарных снах? Я знаю, что отец передал тебе их по наследству. Этих слов Иисус вынести уже не смог: колени его подогнулись, котомка соскользнула с плеча, и оттуда случайно или по чьему-то умыслу выпали отцовы сандалии, и в тот же миг раздался глухой стук – разбилась подаренная фарисеем чашка. Иисус расплакался как малое дитя, а Пастырь, не приближаясь, шагу не ступив с того места, где стоял, молвил: Не забудь, что мне известно про тебя все с того мига, как был ты зачат, а потому сейчас реши раз и навсегда, остаешься ты или уходишь. Скажи сначала, кто ты. Еще не приспело время тебе знать это. А когда же приспеет? Если ты уйдешь, то раскаешься, что не остался, а останешься – пожалеешь, что не ушел. Но если я уйду, то никогда не узнаю, кто ты. Нет, тут ты ошибаешься: настанет пора, и я, представ тебе, скажу, кто я, а теперь довольно болтать: стадо не может целый день ждать, пока ты примешь решение. Иисус подобрал с земли черепки, повертел их в руках, словно ему было жаль с ними расставаться, хотя чего там было жалеть – позавчера в этот час он еще не повстречался с фарисеем, а кроме того, глиняная чашка – штука недолговечная. В конце концов он разбросал их по земле, точно семена в борозду, и тут Пастырь вдруг добавил: Будет у тебя другая чаша, и она не разобьется, пока ты жив. Иисус не слышал его – в руке он держал отцовы сандалии и думал, что, пожалуй, они ему еще впору не будут, нога вырасти не могла, слишком мало времени прошло, но время, как мы с вами знаем, относительно, и чудилось, будто уже целую вечность таскает их в котомке, и он сильно удивился бы, окажись сандалии по-прежнему велики. Он надел их, а свои, сам не зная зачем, спрятал на дно сумы. Пастырь сказал:

Ноги твои, раз выросши, меньше не станут, а детей, которым после тебя достанутся хитон, плащ и сандалии, у тебя не будет, – но Иисус все же не выбросил их, потому что иначе почти совсем пустая дорожная сума то и дело соскальзывала бы с плеча. Отвечать Пастырю нужды не было, и он занял свое место в хвосте стада, меж тем как душа его раздиралась и каким-то смутным ощущением ужаса, неведомо откуда грозящей опасности, и еще менее определенным мрачным восторгом. Я все равно узнаю, кто ты, бормотал Иисус, шагая в облаке пыли вослед отаре и подгоняя отставшую овцу: этим намерением доискаться истины он сам себе объяснил свое решение все же остаться с таинственным пастухом.

Так прошел первый день. О святости и святотатстве, о жизни, смерти, о собственности разговоров больше не велось, но Иисус, пристально следивший за всем, что бы ни делал Пастырь, замечал, что всякий раз, когда он возносил хвалу Господу, спутник его нагибался, прикладывал обе ладони к земле, склонял голову – и все это молча. Однажды, еще в раннем детстве, слышал он рассказы стариков странников, проходивших через Назарет, о том, что под землей находятся огромнейшие пещеры, а там, как и на земле, есть города, поля, леса, пустыни и реки, и что этот внутренний, потаенный мир в точности отражает тот, в котором мы живем, а сотворил его Дьявол после того, как восстал против Бога и был низвергнут с небес. И поскольку Дьявол, бывший некогда и другом, и любимцем Бога – говорят, что подобной дружбы не было от начала времен и никогда уже не будет, – так вот, поскольку Дьявол, по словам этих стариков, присутствовал при сотворении Адама и Евы и постиг способ, каким они были сотворены, то и в своем подземном мире создал мужчину и женщину, только, не в пример Богу, ничего не стал им запрещать, отчего там и не было грехопадения. Один из стариков осмелился даже добавить: А раз не было первородного греха, то не было и никаких других. После того как странников этих выставили из Назарета, для вящей и пущей убедительности подкрепив требование убраться восвояси градом каменьев, пущенных разъяренными жителями, смекнувшими наконец, куда клонят нечестивцы свои коварные речи, произошло небольшое землетрясение – всего один легчайший толчок, некое подтверждение, исходящее из глубинных недр, и оно-то уже тогда заставило малолетнего, но смышленого Иисуса связать следствие с причиной. А теперь, поглядывая на Пастыря, коленопреклоненного, припавшего к земле, возложившего на нее ладони, слегка ощупывавшего ее как бы для того, чтобы лучше почувствовать каждую песчинку, каждый камешек, каждый вылезший на поверхность корешок, он вспомнил ту давнюю историю и поверил, что человек этот – обитатель сокрытого мира, который сотворил Дьявол по образу мира нашего.

Зачем же он к нам пожаловал, раздумывал он, но воображение ему отказывало, и потому, когда Пастырь поднялся на ноги, он спросил его: Зачем ты это делаешь?

Хочу убедиться, что земля по-прежнему подо мной. Что ж, тебе мало ступать по ней ногами? Ногами ничего ощутить нельзя, постижение даровано рукам: ведь когда ты славишь своего Бога, ты же не ноги задираешь к небу, а руки воздеваешь, хотя мог бы поднять любую часть тела, не исключая и той, что у тебя между ног, если ты не скопец, разумеется. Иисус густо покраснел, чуть не задохнувшись от жгучего стыда и чего-то похожего на страх. Не смеешь ты оскорблять Бога, который тебе неведом! – воскликнул он наконец, но Пастыря мудрено было сбить с толку. Кто сотворил твое тело? – осведомился он. Господь. Сотворил таким, каково оно есть, и со всем, что ему присуще? Да. А есть в нем хоть что-нибудь, созданное Дьяволом? Нет, нет, плоть моя – творение Божье. Стало быть, все части тела равны перед Богом? Да. Так может ли Бог отвергнуть, как не им сотворенное, ну хотя бы то, что у тебя меж ног? Наверно, нет, но ведь изгнал же он из рая Адама, сотворенного по его образу и подобию. Ты уж, будь добр, отвечай мне прямо, а не разглагольствуй вроде книжника из синагоги. Ты вынуждаешь меня отвечать так, как нужно тебе, но я перечислю тебе, если хочешь, все случаи, когда Бог под страхом осквернения и смерти запрещает человеку открывать наготу свою или чужую, и это ли не доказательство, что часть тела, о которой ты толкуешь, проклята? Не больше, чем уста, которые лгут и клевещут, однако ты ими же возносишь хвалу своему Богу, причем сначала соврешь, потом помолишься, а потом поклевещешь. Не желаю тебя слушать. Не желаешь, а придется, ибо иначе не ответишь на мой вопрос. На какой вопрос? Отвечай, способен ли Бог отвергнуть как не свое творение то, что у тебя меж ног, отвечай «да» или «нет». Нет, не может. Почему? Потому что Господь не может разлюбить то, что раньше любил. Пастырь медленно покивал головою и сказал так: Иными словами, твой Бог – единственный тюремщик в той тюрьме, где сам он – единственный заключенный. Слова этого чудовищного утверждения еще звучали в ушах Иисуса, а Пастырь с притворной естественностью предложил: Выбери себе овечку по вкусу. Что? – переспросил растерянно Иисус. Я говорю: выбери себе овечку, если, конечно, не предпочитаешь козочек. Зачем? Понадобится, если ты и впрямь не скопец. Смысл сказанного обрушился на юношу тяжким кулачным ударом, но хуже стыда и отвращения было мгновенно вытеснившее их, возобладавшее над ними плотское желание, неистовое до головокружения. Он закрыл лицо руками и хрипло произнес: Заповедано Богом: «Всякий скотоложник да будет предан смерти», и еще сказано: «Кто смесится со скотиною, того предать смерти, и скотину убейте». Да?

Это все сказал твой Бог? Да! А я тебе говорю: отойди от меня, гнусная тварь, сатанинское отродье. Пастырь выслушал молча, не шевелясь, словно выжидая, не произведут ли гневные слова Иисуса желаемое им действие, каково бы ни было оно, не поразит ли его гром, язва проказы, не расстанется ли в одно мгновенье душа с телом. Но ничего не произошло. Лишь между камнями прошумел ветер, взметнул и погнал в пустыню тучу пыли – и вслед за этим наступила тишина, и Вселенная молча смотрела на людей и животных, будто надеялась, что ей самой откроется, какой смысл те и другие вкладывают в нее, придают ей, находят в ней, и в ожидании

запоздавшего ответа первоначальный огонь, не находя себе новой пищи, стал слабеть, подергиваться слоем пепла и наконец угас. Пастырь вдруг воздел руки к небу и громовым голосом воззвал к своей пастве: Слушайте, слушайте, овцы стада моего, слушайте и внемлите словам этого не по годам разумного мальчугана: оказывается, блудить с вами – нехорошо, Господь не позволяет, так что живите себе спокойно; стричь вас – ничего, это можно, резать – сколько угодно, шкуру с вас драть – пожалуйста, есть ваше мясо – на здоровье, ибо на этот случай вы и были созданы, для того только по воле его и топчете вы эту землю. Потом он трижды протяжно свистнул, взмахнул над головой своим посохом, крикнув: А ну, шевелись! – и стадо двинулось в ту сторону, куда улетело уже скрывшееся из виду облако пыли. Иисус же остался стоять, глядя им вслед, покуда не исчезла вдали высокая фигура Пастыря, покуда не слились с землей покорные спины овец. Не пойду с ним, сказал он, но все же пошел. Поудобней приладил на плече котомку, туже стянул ремешки отцовских сандалий и зашагал следом, держась в отдалении. Когда пала на землю ночь, он вышел из тьмы к свету костра и сказал: Это я.

* * *

Несется время времени вослед. Подобные истины всем известны и в большом ходу у нас, однако они не столь очевидны и бесспорны, как кажется тому, кто довольствуется самым первым значением слов, выпаливаются ли они поодиночке или составляют искусно выстроенную фразу, – ибо все зависит от интонации, а та – от чувства, с которым слова эти произносятся, и, согласитесь, по-разному выскажется об изменчивости времен тот, чья жизнь сложилась неудачно и кто ждет перемен к лучшему, и тот, кто бросит слова эти как угрозу грядущего воздаяния. Самый же крайний случай – это когда с меланхолическим вздохом произнесет их тот, у кого нет веских и основательных причин жаловаться ни на здоровье свое, ни на благосостояние. Таким уж пессимистом он уродился, что постоянно ждет худшего. Не очень верится, что с юных уст Иисуса вообще слетали они с каким бы то ни было из вышеперечисленных значений, но мы-то с вами, мы, которые, уподобившись Богу, знаем о том, что было в то время и что будет в дальнейшем, имеем право выкрикнуть, пробормотать, выдохнуть их, наблюдая, как исправляет он свое пастушье ремесло в горах Иудеи или спускаясь – опять же в должное время – в долину Иорданскую. И дело тут даже не в самом Иисусе, как таковом, – у всякого представителя рода человеческого в любую минуту его жизни есть и будет что-то хорошее и что-то дурное, и одно чередуется с другим подобно тому, как сменяют друг друга времена. А поскольку Иисус – очевидный протагонист нашего евангелия, никогда не ставившего себе недостойную цель опровергнуть уже написанное ранее и другими, заявить, будто не было того, что было, и наоборот, – то нам нетрудно приблизиться к нашему герою, благо известно, где обретается он, и предсказать ему будущее: сообщить, как дивно хороша будет его жизнь, какие чудеса будет он творить, насыщая голодных, исцеляя больных и даже оживив одного покойника, однако делать это не станем, ибо этот юноша, хоть и верует истинно, хоть и разбирается в писаниях древних патриархов и пророков, все же исполнен столь свойственного его возрасту здорового скептицизма, а потому может послать нас подальше. Разумеется, он переменит свои воззрения, когда встретится с Богом, но судьбоносная встреча эта произойдет еще не завтра, и до тех пор Иисусу еще предстоит много полазить по горам, много выдоить овец и коз, много из полученного от них молока наварить сыру, много чего получить в обмен на него в окрестных селениях. Придется ему и забивать заболевшую или покалечившуюся скотину, и плакать над нею.

И только одного не будет, не произойдет, будьте покойны, никогда: он не поддастся ужасающему соблазну, которым искушал его коварный и глубоко растленный Пастырь, предлагавший использовать овечку или козочку или обеих поочередно для утоления плотского голода, для удовлетворения потребностей низменного тела, с которым приходится уживаться возвышенной душе. Вдаваться в психоаналитические тонкости здесь не место, а главное – не время, и наступит оно спустя много веков, а потому не станем и упоминать о том, как часто во имя того, чтобы плоть могла пребывать в тщеславной чистоте, тяжкое бремя печали, зависти и той самой грязи, от которой вроде бы избавлено тело, влачит на себе душа.

Пастырь и Иисус, хоть и не сразу прекратили свои богословские и этические споры, время от времени вспыхивавшие вновь, жили дружно, и старший с редкостным терпением приобщал младшего к тайнам пастушьего дела, а младший усваивал их столь рьяно и прилежно, словно вся его жизнь зависела от этого. Он овладел искусством, раскрутив, так что воздух наполнялся басовитым жужжанием, посох над головой, швырять его столь метко, что он падал прямо на спину той овце, которая по самонадеянности или беспечности отбивалась от стада, и это искусство, как и всякое иное, требовало жертв: однажды, еще не вполне достигнув в нем должного совершенства, он взял слишком низко, и посох, взлетев, опустился прямо на тонкую шейку козленка нескольких дней от роду, отчего тот и погиб на месте. От подобных неудач никто не застрахован: они, как и всякая случайность, могут подстерегать даже самого опытного, все премудрости превзошедшего пастуха, но бедный Иисус, которому на долю выпало и так слишком много испытаний, подняв с земли еще теплое тело козленка, окаменел от горя. Делать было нечего, и даже коза, обнюхав своего бездыханного сыночка, отошла в сторонку и принялась глодать редкую и жесткую траву, коротко и резко дергая головой всякий раз, как отщипывала стебелек, и сосредоточенной деловитостью своей наглядно доказывая правоту пословицы «Кто рогами трясет, мимо рта пронесет» или, иными словами, «Слезами горю не поможешь». Подошел Пастырь, узнал, что случилось, и сказал: Бедолага, и пожить-то не успел, но ты не горюй. Я его убил, в отчаянии вскричал Иисус, убил такого маленького. Ну да, а пришибить старого вонючего козла – это ничего, да? Брось его, я им займусь, а ты лучше пригляди вон за той овцой – она собралась объягниться. Что ты будешь с ним делать? Шкуру сниму да освежую, что ж еще: воскресить не могу, чудеса творить не обучен. Клянусь, что не буду есть его мясо. Съесть скотину, которую сами же убили, – это единственный случай почтить ее, куда хуже есть тех, кого заставили убить другие. Я не буду его есть. Ну и не ешь, мне больше достанется. Пастырь достал из-за пояса нож, взглянул на Иисуса и сказал: Рано или поздно, но придется тебе и этому научиться – увидеть, как внутри устроены те, кто был создан, чтобы служить нам – в том числе и пищей. Иисус отвернулся, сделал шаг в сторону, но Пастырь, не опуская занесенный нож, проговорил еще: Раб живет, чтобы служить нам, и, быть может, нужно вскрыть его, чтобы удостовериться, не носит ли он во чреве новых рабов, а потом вспороть брюхо царю и убедиться, что он не вынашивает нового царя, но, если повстречается нам Сатана и позволит проделать такое и с собой, не исключено, что, к нашему с тобой удивлению, выскочит из его утробы Бог. Раньше мы уже говорили, что порой еще случались между пастухом и подпаском такие идейные сшибки – вот вам и пример. С течением времени, впрочем, Иисус понял, что лучше всего – промолчать и в спор не ввязываться, не поддаваться, как мы бы теперь сказали, на провокацию, да еще такую грубую, как вышеприведенная, а то и похуже: вообразите, что было бы, вздумай Пастырь – ас него бы сталось – сказать, что Бог носит в себе Сатану. Но в тот раз Иисус отправился искать овцу, отбившуюся от стада, чтобы объягниться, и надеялся, что хоть тут обойдется без неожиданностей и ягненок выйдет на белый свет таким же, как все ягнята, сотворенным по образу и подобию своей мамаши, в свою очередь неотличимой от своих сестер: и слава Богу, есть существа, производящие лишь себе подобных, и эта безмятежная преемственность вносит мир в мятущуюся душу. Когда он нашел овцу, та уже разрешилась от бремени, и новорожденный, весь, казалось, состоящий из растопыренных ножек, лежал на земле, а мать, слегка подталкивая его мордой, помогала ему встать, но бедняжка только одурело мотал головой, словно пытаясь под таким углом взглянуть на мир, куда явился, чтобы тот предстал хоть чуточку более понятным. Иисус помог ягненку утвердиться на ногах, не брезгуя вымочить пальцы и ладони в нутряных жизненных соках: вот что значит сельская жизнь, бок о бок со скотиной – для кого дерьмо, для кого навоз, – а ягненок был такой хорошенький, с кудрявой шерсткой, и в поисках молока розовая его мордочка уже нетерпеливо тыкалась в материнские сосцы, которых он сроду не видывал и даже представить себе не мог, сидя у нее в утробе. Истинно, никакая тварь не вправе сетовать на Господа, раз уж при рождении он наделяет ее столькими полезными сведениями. Чуть поодаль Пастырь распяливал шкуру козленка на сушилке из жердей, сколоченных в форме звезды, а в котомке, завернутая в чистую тряпку, лежала освежеванная тушка: когда стадо остановится на ночлег, Пастырь ее засолит целиком, не считая, понятно, той части, которую предназначил себе на ужин, благо Иисус уже заявил, что не станет есть мясо того, кто по его невольной вине лишился жизни. Для веры, которую он исповедует, для обычаев, которым следует, подобная щепетильность – сущая крамола, ибо у Господних алтарей, что ни праздник, гибнет множество таких ни в чем не повинных существ, особенно же в Иерусалиме, где наваливают гекатомбы таких жертв. Но его поступок, необъяснимый на первый взгляд по меркам времени и места, проистекает, скорей всего, оттого, что совсем недавно был он не то что задет за живое, а глубоко в это живое ранен, – не забудем, как мало времени минуло со дня мученической казни Иосифа, как свежи еще в памяти невыносимые подробности того, что пятнадцать лет назад произошло в Вифлееме, и скорее следует удивляться, что юноша после всего этого не повредился в рассудке, что шестеренки, блоки и шкивы хитрого механизма, запрятанного в его черепную коробку, уцелели, хотя тяжкие сны продолжают мучить его, а если мы перестали упоминать о них, это не значит, что их нет. Есть они, есть, и, когда страдания его переходят некий предел и достигают такой степени, что передаются всему стаду, просыпающемуся посреди ночи в ожидании близкой смерти под ножом, Пастырь осторожно будит его со словами: Что ты? Что с тобой? – и Иисус прямо из цепких лап кошмара попадает в его руки, приникает к нему, как приник бы к своему несчастному отцу. Однажды, еще в самом начале, он рассказал Пастырю о том, что ему снится, попытавшись, правда, умолчать о корнях и причинах своих еженощных и каждодневных мук, но тот ответил: Да брось, не старайся, я все знаю, даже то, что стараешься скрыть. Как раз после этого Иисус напустился на Пастыря, обвиняя того в неверии и в разнообразных пороках и грехах, явных и тайных, очевидных и подразумеваемых, включающих в себя – уж извините, что вновь затрагиваем эту тему, – и сексуальную сферу. Но у Иисуса, видите ли, не было на свете никого, кроме семьи, от которой он отдалился и которую почти забыл, – речь, разумеется, не идет о матери: она-то, подарившая нам жизнь, всегда матерью останется, хотя бывают в жизни минуты, когда так и тянет спросить: «Зачем ты меня на свет родила?», ну а помимо матери помнил он и вспоминал непонятно почему только сестру Лизию, но ведь у каждого из нас свои причины помнить и забывать. Так вот, по всему по этому Иисус в конце концов привязался к Пастырю, и понять это не столь уж трудно: сами понимаете, как много значит, когда перестаешь чувствовать, будто в целом мире есть лишь ты да твоя вина, когда рядом оказывается человек, знающий о ней, но не притворяющийся, будто прощает то, чего простить невозможно, даже если бы это было в его власти, когда он с тобой не лукавит, когда он за дело бранит, за дело хвалит, то есть проявляет справедливость, которую заслуживает тот окруженный морем вины островок, где сохраняется еще наша невинность. Воспользовавшись поводом, мы намеренно пустились в столь пространные объяснения именно сейчас, чтобы легче было постичь, не толкуя их превратно, причины того, почему Иисус, решительно во всем отличный от своего грубого хозяина и наставника и даже являющий собой полную ему противоположность, все-таки оставался с ним до самой своей встречи с Богом, встречи обещанной, возвещенной, но случившейся еще не скоро, ибо веские основания должны появиться у Бога, чтобы явился он простому смертному.

Но до этого так должны совпасть случайные обстоятельства и непредвиденные события, о которых столько уже говорено здесь, чтобы Иисус повстречал мать и кое-кого из братьев и сестер в Иерусалиме, на празднике Пасхи, который он впервые будет праздновать в одиночку, в разлуке с родными. А намерение его отправиться в Иерусалим вполне могло бы удивить Пастыря и повлечь за собой запрет и отказ, ибо стадо находилось в пустыне и требовало особенно тщательного догляда, присмотра и сбережения, не говоря уж про обычные и бессчетные пастушьи заботы, так что Пастырь, который иудеем не был да и вообще никакому богу не молился, имел все основания по зловредной натуре своей сказать:

Поделиться с друзьями: