Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Евангелие от Робеспьера
Шрифт:

Он решительно пресекал все попытки возобновить фракционную борьбу в Конвенте. Когда 23 июня собрание закончило обсуждение конституции и приступило к голосованию, – некоторые депутаты, бывшие сторонники жирондистов, остались неподвижными. У кровожадного Билло-Варена заблестели глаза, и он тут же потребовал поименной подачи голосов, «чтобы показать наконец народу, кто его враг». Но Робеспьер не склонен был обострять отношения с разгромленной партией. Он сказал: «Надо думать, что эти господа – паралитики». После этих презрительных слов Собрание перешло к очередным делам.

Сохраняя единый фронт, от маратистов до дантонистов, он отбил яростные нападки «бешеных». Жак Ру и Леклерк не поняли конституции. Они хотели не установления порядка, а репрессий

против скупщиков. Они даже обвинили монтаньяров в том, что те продались богачам. Принять требование «бешеных» означало посеять смуту и подозрительность, положить начало гражданской войне. Единый фронт монтаньяров разгромил «бешеных».

И все же гражданская война разразилась.

Ее начали жирондисты, подняв департаментские восстания. Но объявили они эту войну 13 июля, когда посланная ими фанатичная девица Шарлотта Кордэ (внучка великого Корнеля – жирондисты продуманно выбрали кандидатуру) убила Марата.

Марат был любимцем Парижа. Его имя было символом надежды для всех бедняков и угнетенных. Смерть Марата ввергла в траур не только Париж, но и всю Францию. Убийство Марата распахнуло ворота народной ярости.

С 13 июля 93-го года начался новый период революции.

Мертвый Марат стал богом. Его именем называли народные общества, армейские батальоны, детей. Бюсты Марата можно было встретить в каждом городе, в каждом доме. Марата причислили к лику святых. Его тело требовали захоронить в Пантеоне.

Один лишь Робеспьер выступил против такого фанатичного обожествления Марата.

Он протестовал против того, чтобы имя Марата использовалось его безрассудными последователями.

Что руководило им? Зависть к бессмертной славе революционера? Нет, он никогда не завидовал Марату, ни живому, ни мертвому. Он просто уже тогда понял одну закономерность…

Как-то Камилл Демулен со свойственным ему стремлением к парадоксам сказал: «Пока я вижу Марата в нашей среде, я не могу питать страха, потому что его по крайней мере нельзя превзойти».

Марат был неистов, но он был всегда искренен. Со смертью Марата не оказалось больше никакой охраны от корыстных и лицемерных популярностей, от лжетрибунов, состоящих на жалованье у иностранцев. Не обладая ни его прямотой, ни его патриотической бдительностью, они возобновили его кровавую проповедь, преувеличивая его крайности. Если бы Марат был жив, возможен ли был бы заговор Эбера?

И когда 5 сентября разгневанные толпы парижан ворвались в Конвент, когда они потребовали беспощадной расправы с врагами, когда они заставили провозгласить террор, Робеспьер понял, что невозможно ни остановить, ни убедить этих людей. Потому что за их спинами стояла тень Марата.

И когда клубы вошли в правительство, а комитеты решали вопросы жизни и смерти, а Конвент облекал их мысли в форму закона, а революционный трибунал вершил правосудие, – когда вся страна подчинилась железной диктатуре Парижа – все это явилось воплощением давних замыслов Марата. Мертвый Марат вел революцию.

И когда на скамье подсудимых оказались лидеры жирондистов, люди, принесшие своей политикой много зла (но все-таки у них были заслуги перед страной, каждый из них, хоть и по-своему, желал счастья Франции, они были преданы идее революции – ведь не случайно в ожидании казни они пели в тюрьме Марсельезу!), – даже Дантон, человек, когда-то им сочувствовавший, наотрез отказался спасти им жизнь. Ибо народ требовал крови. Ибо ярость народную нельзя было успокоить. И во время заседаний в зале суда, среди санкюлотов, заполнивших все скамьи до отказа, Робеспьер словно видел сидящего наверху человека с некрасивым лицом, в грязном одеянии, в повязанном вокруг шеи платке, пропахшем уксусом. И когда жирондисты лепетали свои жалкие оправдания, этот человек лишь мрачно улыбался. Да, революция пошла по пути Марата. С живым Маратом можно было спорить. С ним можно было не соглашаться. Его можно было переубедить. (В конце концов, Робеспьер имел большое влияние в Якобинском клубе, клуб почти всегда шел за Робеспьером.) Но все это было возможно лишь при жизни

Марата. Мертвый Марат всегда оказывался прав. Мертвый Марат был сильнее.

Кусты и деревья как-то незаметно потеряли цвет – сначала стали серыми, потом – темными. Они надвинулись стеной, словно кто-то поставил плоскую театральную декорацию, отделявшую его от всего мира. Впрочем, создавалось впечатление, что и за этой стеной все так же черно и вообще нигде ничего не существует, – реальна только яркая многоголосая действительность, пришедшая к нему из прошлого. И поэтому, когда на фоне этой темной, слегка колеблющейся декорации вдруг возникла фигура широкоплечего человека, который остановился в нескольких шагах и начал натужно и неестественно кашлять, явно привлекая к себе внимание, Робеспьер даже не вздрогнул, не испугался, настолько все, окружавшее его, казалось ему далеким и условным. Однако по тому, как Брунт лишь поднял голову, Робеспьер понял, что человек этот свой, хорошо ему знакомый. А еще через секунду он узнал Никола, его добровольного телохранителя, которому, вероятно, надоело прятаться в кустах, а может, он просто решил, что Робеспьеру пора возвращаться.

Но когда Робеспьер шел по плохо освещенным парижским улицам и поневоле наблюдал за малоизвестной ему жизнью вечернего Парижа, все равно его не оставляло чувство нереальности того, что происходило вокруг.

Теперь его уже никто не узнавал. Его толкали куда-то спешащие говорливые молодые люди. Из раскрытых дверей кофеен неслись песни и громкие голоса. Девушки, при вечернем освещении все таинственные и хорошенькие, мелькали, как легкие призрачные тени. Подальше от фонаря у стен домов стояли влюбленные парочки, раздавались звуки поцелуев, приглушенный смех. В одном из домов распахнулось окно, и в светлом проеме возник силуэт женщины. Женщина облокотилась на подоконник и застыла, и нельзя было ни разглядеть ее лица, ни определить возраст, но Робеспьеру почудилось, будто его коснулся запах тонких духов.

Деловито громыхали колеса экипажей, кучера лихо посвистывали, погоняя лошадей, и можно было подумать, что Робеспьер опять очутился в Париже своей юности, что и сейчас, как много лет назад, красивые кокотки спешат на какой-то роскошный бал.

Этот вечерний Париж с его шумными кофейнями, элегантными экипажами, манящими женщинами, с его веселой суетой и свиданиями влюбленных, это какое-то неуловимое пьянящее настроение города, заставлявшее даже случайного прохожего замедлять шаги в ожидании чего-то несбыточного и невозможного, – все наводило на странные мысли. Вдруг это и есть настоящая жизнь, а сам Робеспьер с его болью и тревогой, мрачными видениями нереален?

Может, это снится Робеспьеру, или он только тень далекого прошлого, до которого никому нет дела?

Но он пошел домой, и все опять стало на свои места.

Его ждал Кутон. Как всегда неторопливо, обстоятельно Кутон начал рассказывать о том, что произошло сегодня в комитетах и в Конвенте. Его голос звучал спокойно и бесстрастно, но в его речи все время возникали полувопросы.

Кутон их ставил как бы между прочим, не акцентируя, но чувствовалось, что он словно проверяет, как на них будет реагировать Робеспьер. Если Робеспьер прерывал его резким замечанием, Кутон не спорил, он со всем соглашался. Комментируя то или иное событие, давая характеристику тому или иному деятелю, Кутон как бы говорил: я только передаю то, что думают другие, но лично я, конечно, думаю так же, как и ты, Робеспьер.

Но Робеспьеру казалось, что этой якобы объективной информацией, этой трактовкой мнений Кутон пытается что-то подсказать, направить его мысли по другому руслу, может, заронить сомнения в каких-то очевидных для Робеспьера истинах.

Однажды Робеспьер даже громко засмеялся, и Кутон недоуменно поднял глаза, не понимая причины этого смеха. А Робеспьер просто представил Кутона в роли рыболова, осторожного рыболова, легонько забрасывающего удочку и исподтишка наблюдающего: клюнет, не клюнет. Не клюнет? Мы и не хотели! Но удочка забрасывалась вновь.

Поделиться с друзьями: