Эвелина и ее друзья
Шрифт:
– Как твои дела?
– спросил я.
– У меня такое впечатление, что все в порядке.
– С одной стороны, да, конечно, - сказал Артур.
– У меня сейчас есть регулярный доход, это бывает редко. Но дается это недаром.
– Можно узнать, что именно ты делаешь?
– Я пришел, чтобы тебе это рассказать и с тобой посоветоваться. Ты бываешь в кабаре Эвелины?
– Очень редко.
– Я там встретил одного человека, которого немного знал раньше. Ты, вероятно, о нем слышал. Его фамилия Ланглуа. Тебе это что-нибудь говорит?
– Ланглуа?
– сказал я.
– Это старый человек в смокинге, с желтым лицом, похожий на мумию?
– Ты говоришь, мумия? Я бы сказал - мертвое лицо, которое иногда вдруг оживляется.
– У него,
– Что-то в этом роде, - сказал Артур.
– Но дело не в этом. Он, понимаешь, живет теперь на покое, и у него есть кое - какие средства, по-видимому. Этот невежественный, едва грамотный человек, и вот, представь себе, у него появились - почему? как? откуда?
– непонятно - литературные претензии.
– Литературные?
– Нелепо, не правда ли?
– В конце концов... Но какое значение это все имеет для тебя?
– Он обратился ко мне с просьбой написать книгу его воспоминаний.
– Какого рода?
– О его личной жизни. Она была, судя по его рассказам, довольно бурной.
– Судебное преследование, аресты, тюрьма, обвинения в шантаже?
– Нет, об этом ни слова. Речь идет почти исключительно о разных женщинах, с которыми он был связан, о их изменах, его огорчениях и так далее.
– Подожди, я что-то вспомнил, - сказал я.
– Несколько лет тому назад я читал отчет о судебном процессе, где он был обвиняемым. Он был оправдан за отсутствием состава преступления. И там, по-моему, говорилось, что он начал свою карьеру с того, что был, если мне не изменяет память, сутенером. К торговле наркотиками он перешел несколько позже.
– Я этого отчета не читал, - ответил Артур, - но это меня не удивляет, так оно, вероятно, и было.
– Но тогда что он имеет в виду, когда говорит об изменах?
– Это сложно, - сказал Артур, - в этой среде все по-своему. Но, так или иначе, он хочет писать свои воспоминания. И вот он мне рассказывает, а я должен это излагать в литературной форме.
– Искренно тебе сочувствую.
– Самое грустное, что все это совершенно бессодержательно. Как это ни странно, никакого действия там нет. И все такие фразы - "Она посмотрела на меня, и в ее глазах показались слезы" или "Я задыхался от волнения, когда должен был ее встретить". В общем, мелодраматический вздор, ты понимаешь? Я все это пишу, и надо тебе сказать, что это очень трудно. Главное, я не могу найти тона, в котором должен, вестись этот рассказ, и не могу найти ритма. Я пришел с тобой посоветоваться - как быть?
– Ты что-нибудь уже написал?
– Да, несколько страниц.
– Прочти мне.
– Хорошо, - сказал Артур, - ты увидишь, что это такое.
И он начал читать.
– "Я впервые встретил ее на Монмартре. Я сразу же увидел, что она недавно попала в Париж, потому что ее лицо сохраняло ту девическую свежесть, для которой климат Парижа губителен. Когда я обратился к ней и пригласил ее в кафе, она ответила мне с такой искренностью и откровенностью, которые лишний раз убедили меня в том, что еще несколько недель, быть может, тому назад она вдыхала воздух полей и леса. Я тогда же подумал: было бы лучше, чтобы она не знала никогда соблазнов большого города, который привлекал ее к себе и о котором у нее было, конечно, совершенно превратное представление. Как я мог объяснить ей, что ее наивные, почти детские мечты были далеки от действительности? Что в этом отравленном воздухе ей скоро станет нечем дышать? Что ее ждут обманы, разочарования и неизбежные драмы? Что все это бесконечно печально? Как я мог ей это сказать?"
Артур остановился и сказал:
– И все в таком же роде. Ты не чувствуешь в этом необыкновенной фальши?
– Подожди, - сказал я.
– Он от тебя требует, чтобы это было написано именно так, а не иначе?
– Нет, но я стараюсь писать приблизительно так, как он говорит.
– Тут ты, я думаю, действуешь неправильно. И оттого, что ты так пишешь, тебе становится противно. Почему тебе не писать по-другому?
Так, как это свойственно тебе, а не ему?– Это было бы нечто совершенно иное, это была бы своего рода фальсификация.
– Но то, что ты пишешь и что он тебе рассказывает, это тоже фальсификация.
– Да, конечно.
– По-моему, надо писать так, чтобы ты не испытывал отвращения к своей работе.
– А как бы ты это делал?
– Давай попробуем этот отрывок написать иначе. Пиши, я тебе буду диктовать.
Артур послушно стал записывать.
– "После долгих и бесцельных блужданий по городу - я шел, в сущности, не зная куда, и это было движение, в котором понятие направления не играло роли, - я вдруг заметил, что оказался на Монмартре. Был конец весеннего дня, наступали сумерки. В эти часы Монмартр был не таким, каким я привык его видеть и каким его видели тысячи и тысячи людей. Не было ни световых реклам, ни этого искусственного вечернего или ночного оживления, и даже вход в кабаре, поблизости от которого я остановился, казался тусклым и серым. И я бы сказал, что в этом исчезновении обычного облика Монмартра была своеобразная печаль и напоминание о том, что должно было возникнуть через час или полтора и в чем я всегда видел нечто тягостное и ненужное, назойливый свет на улице, полутьму там, куда входила публика, этих бедных певцов, этих артисток-певцов без голоса, артисток без таланта, - плохое шампанское, плохие оркестры и судорожные попытки создать несуществующее веселье, потому что, в конце концов, жизнь всех этих людей была продажной и трагической и оттого, что многие из них этого не понимали и не знали, она не переставала быть трагической. Я думал об этом и о многом другом, о чем мне трудно было бы рассказать в нескольких фразах; я шел, не видя перед собой почти ничего, пока почти не столкнулся с невысокой молодой женщиной, которая шла мне навстречу. И тогда, подняв на нее глаза, я впервые увидел Антуанетту - и кто бы мог сказать в ту минуту, что потом пройдут долгие годы бурного существования и трагических перемен, но это лицо будет возникать передо мной всякий раз, когда я буду вспоминать о лучших днях, о лучшем времени моей жизни?" Артур остановился и сказал:
– Сомнамбулический стиль.
– Я не говорю, что надо писать именно так. Но я думаю, что ты можешь позволить себе известную свободу. Это вопрос воображения. Постарайся понять, что характерно в Ланглуа. Его прошлое, это уголовщина. Но судя по тому, что он тебе рассказывает, у меня получается впечатление, что у этого старого преступника в отставке душа бедной горничной, которая читает со слезами бульварные романы, где описаны злодеи и добродетельные герои, испытывающие глубокие и благородные чувства. По отношению к тебе, как клиент, он беззащитен. Ты скажешь ему - надо писать так, - и он тебе поверит. Пиши как тебе хочется, понимаешь? Если у тебя возникнут сомнения, приходи ко мне, я тебе с удовольствием помогу. Кстати, ты знаешь, что Андрей в Париже?
– Он был в Сицилии, кажется?
– Он приехал на некоторое время, был у меня и спрашивал о тебе. Он неузнаваем. Теперь это спокойный, уверенный в себе человек. Ты помнишь, каким он был раньше? Ничего от этого не осталось.
– У него всегда были волнения и драмы, - сказал Артур.
– Он на все жаловался, считал себя жертвой и так привык к этому, что я не понимаю, как с ним могло произойти то превращение, о котором ты говоришь.
– Он мне сказал, что мы просто плохо его знали,
– Ну, это он может рассказывать кому-нибудь другому, а не нам. А как Эвелина?
– Я ее давно уж не видел. Кажется, она рассталась или вот-вот расстанется с Котиком.
– И он погрузится в небытие, как все его предшественники. Ты не находишь, что в Эвелине есть какое-то разрушительное начало?
– Я в ней нахожу много начал, милый мой.
– Ты помнишь, - сказал Артур, - как она уехала навсегда в Южную Америку и через год явилась к Мервилю, как снег на голову?
– Как статуя командора, Артур. Где ты живешь, между прочим? Я хотел бы дать твой адрес Андрею.