Евгений Соколов
Шрифт:
За ней последовал целый хоровод нянек, возникавших одна за другой, как манекенщицы на подиуме. Какая-то из них между делом выучила меня русской азбуке, другая показала как вяжутся лицевые и изнаночные петли, третья дала в руки губную гармонику, но ни одна не смогла вытерпеть больше трех месяцев вони, испускаемой моим собственным духовым инструментом.
В колледже, где я учился, туалет был устроен на восточный манер: двери кабинок не запирались – ключ был только у учителя, как будто то, что он там выкладывал (оставлял), представляло особую ценность – и потому в горле у меня возникал ком, а задний проход судорожно сжимался от страха произвести лишний шум, беспорядочные отголоски которого можно было услышать и во дворе, в то время как другие, судя по беззаботному шуршанью газетной бумаги, нимало не опасались, что кто-то проникнет в их интимные тайны.
Играющих в бабки, шарики и волчок я
Склонность к рисованию проявилась у меня довольно быстро, однако мои простодушные зарисовки и наивные акварели были с порога отвергнуты учителями, которые не знали, что делать со всеми этими квадратными мячиками, кроликами в клеточку, голубыми свинками и прочими порождениями необузданной фантазии; вынужденный смириться, я, однако, нашел способ мщения: в бассейне наловчился выпускать рядом со старшими радужные шарики своих газов, которые, достигнув поверхности воды, лопались, источая отвратительный бунтарский запах.
Потом передо мной встала проблема как облегчаться в спальне, никого при этом не разбудив, но в первую же ночь после двух-трех раскатов, которые я постарался заглушить натужным кашлем, выход нашелся сам собою: если осторожно засунуть палец в задний проход, то газы выходят бесшумно, никого не беспокоя; и даже днем, рассеянно листая Катулла, Quid dicam gelli quare rosea ista labella, я мог беспрепятственно и незаметно пускать ветра, сверля испытующим взглядом сидящих рядом товарищей и сохраняя при этом такое хладнокровие, что, несмотря на отчетливый запах, на меня подозрение не пало ни разу; если же меня вызывали к доске, то учителя часто наказывали весь класс, тщетно пытаясь выяснить, кто же из этих сорванцов принес в класс вонючие шарики?
Каникулы мои проходили в одиноких прогулках по песчаным пляжам северного побережья, в созерцании недосягаемого горизонта, где, подрагивая от вечернего бриза, я, подобно ученому-метеорологу, выпускал в атмосферу шары-зонды, наполненные сокровенными эманациями из глубин моего существа; и ветер уносил мои фумаролы, чьи блуждающие огоньки растворялись во тьме, подхваченные чарующим колдовским вихрем.
За нарушения дисциплины я был отчислен из колледжа, и ветры занесли меня в Школу изящных искусств, где, несмотря на слабое знание основ высшей математики, я, после некоторых колебаний, сделал выбор в пользу архитектуры.
Здесь мне пришлось особенно тщательно следить за собой, поскольку аудитория была смешанная. Так что, если я и не исцелился, то, по крайней мере, выучился держать все под контролем; мастерская была расположена на седьмом этаже отдаленного крыла здания, и, взбираясь туда, я старался взрывать свои петарды на каждой ступеньке и, таким образом облегчившись, получал возможность удерживать газы в себе весь промежуток времени между уроками тригонометрии и живописи.
Я начал с рисунка углем и с раннего утра ставил свой мольберт возле Персея Челлини, не в силах отвести взгляда от перерезанного горла Медузы; в залах галереи бывало немноголюдно, и залпы, выпущенные мною в окружении гипса и бронзы, отдавались гулким эхом под стеклянной крышей – я был почти счастлив. Вскоре мне пришлось перейти к живым моделям, и я обратил свой холодный взор на женскую наготу, которая пока что не вызывала у меня никакого телесного отклика. Созерцание груды этой дряблой плоти, этих тел, то пухлых, то костлявых, бежеватых, рыжих и темных лобков, напоминавших равнобедренные треугольники, из острого угла которых иногда свешивался шнурок от гигиенической прокладки, вызвало во мне яростное и стойкое отвращение к женщинам, в то время как моя рука, приукрашивая увиденное, делала с него острые и исполненные страсти наброски, на которых я, вернувшись домой, расписывался тонкой струйкой спермы; эти изнурительные автографы в конце концов привели меня в пригород, к дешевой проститутке Розе, Агате, Анжелике – имя происходило от названия растения или цветка или камня, не суть важно, – она взяла мою плоть губами, но в этот момент я пернул так мощно, что несчастная спрятала голову под простыню, как делают обычно во время прочищающей дыхательные
пути ингаляции, и, усыпленная моим хлороформом, тихо сползла на пол.В живописи я довольно быстро достиг значительного мастерства, хотя и не поднялся до тех высот, которые покорил в искусстве портить воздух; но я был поглощен моими занятиями до такой степени, что, сжав зубы и стиснув ягодицы, стоял перед мольбертом пока меня не начинал колотить озноб, и уж тогда пулей вылетал из мастерской в холодные, неотапливаемые коридоры, где оглушительными очередями выпускал из себя эти чертовы газы.
К своим наставникам я относился без пиетета, хотя в мире искусства они были довольно известны благодаря своим работам: ни нео-классицизм одних, ни замшелый модернизм других не вызывали во мне отклика; кроме того, мне претила общепринятая манера обращаться к ним со словом «мэтр» (слово maitre имеет несколько значений, в т. ч. «учитель» и «хозяин» – прим. перев. ), как будто на дворе 17 век и мы на рабовладельческих плантациях. Чувство благодарности за то, что они приобщили меня к этому благородному искусству, пришло ко мне значительно позже.
В то время, чтобы выработать собственные критерии, я часто посещал музеи, где, торопливо пробежав мимо Джоконды, чья гнусная ухмылка наводила меня на мысль, что она – уж не знаю каким хитрым способом – прознала о моем физическом недостатке, я останавливался возле Святого Себастьяна Мантеньи и погружался в созерцание. Дождавшись момента, когда служители отойдут подальше, я запускал свой мопед и, умиротворенно спуская дурной воздух, восхищенно любовался точностью рисунка, гармоничным сочетанием колонн и стрельчатых арок, а также необычайной мягкостью колорита, усиливающего ощущение предсмертной тоски мученика.
До сих пор мне удавалось без особых хлопот сохранять между собой и окружающими угрюмую дистанцию, но тут, к несчастью, подоспел момент призываться в армию. Медкомиссию я прошел под шумный аккомпанемент собственных выхлопов, однако мой физический недостаток был воспринят врачами как попытка уклониться от исполнения воинского долга, по каковой причине я был направлен прямиком в штрафную роту; и там, в условиях немыслимой скученности, мне открылась та степень бесцеремонности, с какой ведут себя мужчины, запертые в четырех стенах и притом не занятые никаким делом: они тут же начинают источать самые отвратительные запахи изо всех естественных отверстий своего тела, включая и поры. Моя способность выделять отравляющие газы вызывала у товарищей взрывы веселья; отвратительная кормежка, которой потчуют бедолаг-призывников – консервированная говядина с музыкальным гарниром из белых бобов – порождала здоровую конкуренцию: под молодцеватые возгласы «бац!» спускались газы, а затем сбрасывался и балласт в виде собственно дерьма, в результате чего в казарме было не продохнуть.
Что до меня, то я был объявлен чемпионом во всех номинациях, за что и получил следующие прозвища – Парфюмер, Пищаль, Канонир, Пиротехник, Артиллерист, Забияка, Миномет, Фугас, Базука, Берта, Снаряд, Шквал, Поддувало, Наркоз, Свирель, Сквозняк, Душистый, Козел, Хорек, Метан, Газогенератор, Ветряк, Борджиа, Теплый ветерок, Фиалка, Ветрило, Господин Пук, Пукалка, Газопровод, Маленький пердун, Пироксилин, Вонючка, Солярка, Жемчуг – и это далеко не полный список. Готовый отдать концы от удушья и с единственной целью получить отдельную комнату, я напросился на прием к полковнику, который, преодолев врожденную неприязнь к моим славянским корням и приняв во внимание факт учебы в колледже, предоставил мне возможность стажироваться в школе офицерского резерва, откуда я вышел в звании лейтенанта; однако через восемь дней после выпуска моему лейтенантству был положен конец: как было сказано в рапорте, недостойный высокого звания офицер Соколов позволил себе имитировать звуки пушечных выстрелов во время подъема флага. Эта наглая выходка – единственный выстрел, сделанный мною на церемонии принятия присяги – могла бы остаться незамеченной, если бы трубач, набрав полные легкие моих веселящих газов и приложив к губам горн, не издал бы, многократно усиленные мощью духового инструмента, примерно те же звуки, что я обычно извлекаю из своего заднего прохода. Бедняга тотчас схлопотал за это пятнадцать суток ареста, о которых я же ему и объявил.
От воинских обязанностей я был освобожден туманным ноябрьским утром, в день маневров; понуро спустившись с холма, где залегли в ожидании предполагаемого противника мои боевые товарищи – вся эта тупая масса из свинца и плоти, которая слишком долго надо мной измывалась, – я выпустил по ним целую очередь прощальных залпов, уже вполне гражданских, но от этого не менее едких, и моя скорбная канонада смешалась с пулеметным стрекотаньем и буханьем минометов, срезавших верхушки деревьев соседней рощицы.