Эвмесвиль
Шрифт:
В этом отношении я еще стою в самом начале пути. Чтобы достичь конечной цели, нужно пройти дальше того рубежа, до которого добрался Бруно. «О, если бы мне магию забыть…» [147] — — — однако скука изгнана. Пьеса еще не началась; музыканты настраивают инструменты, за занавесом, кажется, происходит какое-то движение. Я упражняюсь перед зеркалом в умении отдаляться от самого себя — — — но как потом вернуться: вот в чем проблема.
147
«О, если бы мне магию забыть…»Цитируется монолог Фауста из второй части трагедии Гёте: «О, если бы мне магию забыть, / Заклятий больше не произносить, / О, если бы, с природой наравне, / Быть человеком, человеком
Там, наверху, у меня хватит времени и для рыбалки, и для охоты. Ведь даже надобность в составлении заметок для Роснера отпадет. Еще при первой разведывательной вылазке, закончившейся обнаружением бункера, мое внимание привлекла одна акация; она росла на поляне, какие возникают, когда падает дерево. Куст акации, точно виселица, был увешан скелетами. И хотя скелеты эти были совсем маленькими, я в первый момент отпрянул. Такое иногда случается с нами, когда мы неожиданно сталкиваемся с жестокостью природы. Роснер объясняет это нашей обидой на природу. Он сравнивает природу с праздничной кухней, где каждый наслаждается едой и, в свою очередь, оказывается съеденным. При этом ничто не пропадает: баланс всегда сходится. «Все удобряет все», — считают сельские жители. Если верить Роснеру, мы отчасти живем за счет существ, порождаемых нашим кишечником и затем вновь перевариваемых. Таким можно представить себе демиурга: сверху, как мировой дух, он в олимпийском спокойствии любуется свирепостью зверей и человеческими войнами — — — а внизу присутствует в образе толстяка, которому идет на пользу как любое пожирание пищи, так и все живое, что оказывается сожранным.
Правда, осознание этого положения вещей так же мало освобождает меня от боли, как освободило бы какого-нибудь гренадера, которому во славу короля отстрелили ногу. Как анарх, я должен воздерживаться от любой формы мученичества. А для историка вопрос о боли носит фундаментальный характер.
Замечу попутно: историку следует избегать рассмотрения истории как с биологической или экономической, так и с философской точки зрения; его наука гуманна; история — точно так же, как человек, — не может быть ни объяснена, ни сублимирована. Быть историком — значит смотреть в глаза самому себе.
На дереве-виселице висели скелеты птиц, лягушек и ящериц. Птицы были размером с воробьев — как взрослых, так и еще не оперившихся. Очевидно, я попал в охотничьи угодья сорокопута. В народе его называют также девятикратным убийцей, накалывателемили смертным ужасом. Он селится поблизости от колючих кустов, которые использует как кладовую. И накалывает свою добычу на шипы, если не съедает ее сразу. По мере надобности сорокопут возвращается к кусту, чтобы в один присест проглотить маленькое животное или по частям расклевать более крупное, как я увидел здесь, на его лобном месте. Картина миниатюрная, но зловещая.
Здесь нашлось бы, за чем понаблюдать. Приносит ли сорокопут свои жертвы мертвыми или еще живыми? И как он их накалывает? Скорее всего, он, как рачительный отец семейства, заботится о том, чтобы они как можно дольше оставались свежими. Роснер знает похожие примеры. Оса парализует свою добычу — гусеницу, которая должна служить пищей для ее потомства, — уколом в нервный узел. Жертва еще может жевать, но личинки уже питаются ею, выжирая изнутри разрастающуюся плоть.
Возможно, здесь действует сорокопут какой-то мало известной разновидности. Дальше внизу, в камышах, охотится крупный экземпляр малого пегого зимородка. Эта птица в наших широтах встречается повсюду на реках и побережье, и она совсем не пугливая — ее чуть не рукою можно схватить. Однажды, когда я сидел с удочкой на берегу Суса, зимородок — с только что пойманной рыбой в клюве — уселся рядом со мной на столб и кивнул мне. О зимородках я вряд ли мог бы сообщить что-то новое, но вопрос тут не во мне.
Роснер знает обо всех этих животных бесконечно больше меня. Но он остается — если мне будет позволено вернуться к сказанному выше — при акциденциях.
Кроме календаря — чтобы вычеркивать дни — никакой печатной продукции я с собой не возьму. Перспектива прожить целый год, полностью освободив свой дух от бремени чтения, меня радует. Временное воздержание от чтения, возможно, так же благотворно подействует на душевное здоровье, как голодная диета действует на здоровье телесное.
Хорошо и то, что отпадет луминар. Трансформатор, размещенный в скале под касбой, без грузовика с места не сдвинешь. Мне будет недоставать общения с луминаром не как анарху, а как историку. Если не считать редких бесед — например,
с Виго, — единственные часы, когда я чувствую, что занят настоящим делом, заполнены этим магическим и часто гениальным заклинанием времени: даром катакомб. Я часто размышлял о том, только ли временная дистанция повышает ценность происходящего, превращая его в историю; и мне представляется теперь, что, скорее, такая дистанция высветляет субстанцию, которая была скрыта в пене. Именно поэтому история порой становится темой и для поэта. С другой стороны, Эвмесвиль — даже по прошествии тысячи лет — не сможет стать объектом в этом смысле. Он лишен истории, и по отношению к нему оправданы ожидания совсем иного рода.Бывает такая болезнь — поперечный миелит [148] , — когда оказывается пораженным нерв истории. Это приводит к угасанию традиции. Деяния отцов могут тогда жить только в спектакле, в трагедии, но не в повседневной практике. С этим приходится смириться. В Эвмесвиле такое случилось уже много поколений назад.
Разумеется, у нас тоже сохранились еще консерваторы, мечтатели, которые создают свои объединения и кажутся неприкаянными призраками. Их заседания обнаруживают определенное сходство с заседаниями анархистов. В кафе такие люди украшают свои столы флажками и подкармливают молодых людей, которые над ними же насмехаются. Конечно, и революции порой дают материал для традиции. Я припоминаю один из таких кружков и его безвкусный идеализм — — — «Атакующие соратники Сократа». Туда меня ввел мой братец.
148
… поперечный миелит… Поперечный паралич, паралич при поперечном поражении спинного мозга.
С точки зрения историка, подобные явления представляются скорее призрачными, чем эпигонскими. Представляются — длинными отрезками существования скудного и обескровленного прозябания, не дающего для него, историка, никакой добычи. Традиция сохраняется там, где она — вместе с последними своими носителями — гибнет и, значит, кровью просачивается в почву, а не там, где она, как при цезарях Запада, продолжает влачить жалкое остаточное существование. Из носителей же восточной традиции последние погибли при штурме городских стен. Большие города становятся трансцендентными в пламени пожаров. Я сейчас вспоминаю, среди прочих, супругу Гасдрубала [149] — женщину, которую я почитал и любил. Порабощению она предпочла огонь.
149
… супругу Гасдрубала… Имеется в виду, вероятно, Гасдрубал Боэтарх (даты жизни неизвестны) — карфагенский полководец, руководитель обороны Карфагена во время Третьей Пунической войны (149—146 гг. до н. э.). Карфаген был осажден римской армией и в 146 г. до н. э. взят штурмом. Согласно Полибию, жена и два сына Гасдрубала бросились в горящий храм. Сам Гасдрубал сдался римлянам. Его дальнейшая судьба неизвестна.
Я прихватил наверх маленький телевизор. Чтобы иногда включать его и слушать новости. Они транслируются на закате солнца, и, поскольку слушают их все поголовно, отдельного слушателя в это время запеленговать невозможно. За пространством теле- и радиовещания ведется тщательнейшее наблюдение; таким способом не только определяется местонахождение партизанских гнезд, но часто и планы партизан становятся во всех деталях известны властям.
Невероятно, с каким легкомыслием молодые люди из хороших семей пускаются в подобные авантюры. Фантазии им не занимать, а вот интеллекту за ней не угнаться. Они, правда, достаточно смелы, чтобы решиться вступить в борьбу с обществом, однако у них отсутствует потребный для этого инструмент. Поэтому они всегда начинают с одних и тех же ошибок; полиции нужно только дождаться, пока они сами попадутся к ней в сети. И полицейские не торопятся.
«Дадим им дозреть». Это одна из максим Домо, которую я порой слышу в ночном баре; и тогда становлюсь особенно внимательным. Этими словами заканчиваются совещания, которые велись в кабинете, однако и после мне порой удается поймать кое-какие отголоски уже обговоренного. Верховья Суса не относятся к числу облюбованных партизанами районов — в этом я уверен. Было бы крайне неприятно, если бы там поселились эти дилетанты и навлекли на мою голову полицию.
Как уже говорилось, с партизанами у меня нет ничего общего. Я не хочу вступать в спор с обществом — например, чтобы улучшить его; для меня главное — не подпускать его к себе слишком близко. Я привык сам формулировать стоящие передо мной задачи — и свои требования тоже.