Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Евразийское уклонение» в музыке 1920-1930-х годов
Шрифт:

Самое же интересное, что к началу 1920-х, когда произошло оформление евразийства как идеологии культурной порубежности и композитности, сама концепция насчитывала как минимум несколько веков истории. Правда, вместо «Евразия» было принято говорить «Сарматия», но территория эта, порубежная между Европой и Азией, совпадала с нынешними Украиной и Южной Россией, столь вдохновившими первых идеологов евразийства.

Начало, как всегда, положили греки с их разделением степной равнины, где проживали сарматы, на Сарматию Европейскую (современная Центральная и Восточная Украина) и Сарматию Азиатскую (современная Южная Россия), причем граница проходила по Танаису-Дону. Не обращаясь к красочным и нередко фантастическим греческим описаниям Сарматии, отметим, что античная концепция Сарматии как особого пространства между знакомым эллинистическим и неведомым варварским пережила века, и уже на картах пятисот-, четырехсот- и даже менее чем трехсотлетней давности по-прежнему встречаем — вопреки фактам — все то же неверное местоположение возвышенностей и низменностей, а также когда-то реально существовавших и вымышленных племен и городов, все те же якобы отделяющие степную Сарматию от обстоящего ее потустороннего хаоса горы, что и в описаниях древних авторов.

Мне довелось ознакомиться с тремя европейскими картами Сарматии, относящимися к периоду Возрождения и Нового времени. На самой ранней из них, специально посвященной Азиатской Сарматии и именуемой Secunda Asia Tabula (составлена в 1490 г. в Риме), античные рекомендации выдержаны с точностью исключительной. Рифейские горы (граница между Сарматией и засарматским хаосом), начинающиеся, согласно итальянскому картографу, где-то в районе нынешнего Харькова, охватывают полукругом степную равнину, отделяя ее от области «сарматских гипербореев» и лежащего в их стороне — там, где Балтика! — Сарматского океана; в предгорьях нынешнего Кавказа высится невесть как туда забредшая «колонна Александра», а местоположение некогда реального города Танаиса (покинутого жителями в IV в. по P. X.) относительно русла реки Танаиса (Дона) указано ошибочно. На более поздней карте Европы, составленной в 1566 г. Каспаром Фопеллем (Caspar Vopell), сохранены многие фантастические топонимы и этнонимы, но сделана попытка добавить реалии Украины, именуемой у Фопелля «Рутенией или Малой Россией» (Ruthenia sive Russia inferior; область географически совпадает с Киевщиной), Смоленщины, Новгородчины, Псковщины и даже Московского государства (Die Moschua). Наконец, на составленной Конрадом Шварцем и изданной в 1731 г. в Лейпциге карте Сарматии (см. ил.) наблюдается возвращение к античным образцам. Несмотря на относительную точность в изображении морей и течения рек (хотя античный город Танаис размещен по-прежнему на левом, а не — как это было в действительности — на правом берегу Дона), встречаем

на месте Среднерусской возвышенности аж целые две горные гряды: Рифейскую и — севернее — Гиперборейскую, а также замечательные поименования местных племен, как то: сарматы-лошадееды, трупоеды, танаиты и т. д. Говорить о том, что Конрад Шварц мог бы свериться с доступными картами тогдашней России и окрестных земель или, по крайней мере, не заселять обжитого тогда уже пространства экзотическими племенами, — бессмысленно. Перед нами карта не реальная, но карта умозрительная, концептуальная, долженствующая дать образ пространства, переходного от цивилизованного Европейского Запада к неведомой, дикой Азии. Это подтверждается и изображением в правом верхнем углу вышедшей из юрты семьи «сарматов», в которой мужчины с элегантно ухоженными бородами и усами обуты в модные европейские сапоги и — это-то и подтверждает переходность и композитность пространства — одеты в экзотические шубы и шапки: не то из шкур, не то из перьев.

Карта Сарматии (уменьшено) из книги

Notitia Orbis Antiqui sive Georgaphia Plenior…

Illustratuit auxit L. Io. Conradus Schwartz, Eloq. `a Graec. Ling. P. P. O. in Caliniriano

Lipsiae: Apud Ioh. Friderici Gleditschii, B. Fil., MDCCXXXL.

From the American Geographical Society Library,

University of Wisconsin — Milwaukee Libraries

Следует отметить, что к моменту издания разбираемой нами карты самоидентификация с географически и культурно переходной «Сарматией» давно уже стала общим местом в мироощущении правящего слоя Речи Посполитой — украинской и польской шляхты, составлявшей до 10 % населения страны. Так называемый «сарматизм» (sarmatyzm по-польски) проник и в литературу, и в покрой одежды (скопированный шляхтой у этнически близких сарматам персов), и в идеологию конфедеративного королевства-республики. И хотя собственно «сарматские» земли отошли к моменту издания карты к России, господствующего положения «сарматизма» как идеологии это не пошатнуло. Еще в XV в. Ян Длугош считал «сарматами» как собственно «поляков», так и «русинов». Первое известное мне упоминание Сарматии как культурной концепции в восточнославянской художественной литературе встречается в стихотворной надписи 1632 г. на клейнот (герб) литовско-украинских князей Корибут-Вишневецких. Один из них, Димитрий Иванович, известный также под прозвищем Байда (т. е. «двухпарусная лодка»), ушел с казачьим войском в Азиатскую Сарматию, где прославился в 1550-е годы рядом военных авантюр, был недолгое время и на московской службе; другой, Михаил, в 1669 г. будет избран королем (по-современному президентом) Польской Речи Посполитой. Как это и свойственно барочному сознанию, безымянный киевский стихотворец вписывает историю неспокойной семьи в античный мифологический контекст. В стихах упомянуты «Фортуна», «Юно», «Апольлио», «Харитес», «Марс» (кажется, лишь последний по полному праву; сходное вписывание в античность попробует осуществить с русской и евразийской историей в своих вокально-оркестровых композициях Дукельский), а заключается стихотворение характерным восклицанием: «О значна Савроматов з Вышневецких Слава!» [67]

67

ROTHE, 1977: 292.

Но подлинный расцвет сарматская тема обретает в польскоязычнойпоэзии XVII в. В позднейшей литературе стало хорошим тоном порицать сарматизм за культурную ксенофобию, чванство мифологическим прошлым (как будто есть что-нибудь сильнее мифа!), недооценку плодов цивилизации. Академическая история польской литературы, подготовленная в 1960-е годы московским Институтом славяноведения и балканистики, содержит фразу, которая бы истинно повеселила кн. Н. С. Трубецкого и многих евразийцев, ибо почти слово в слово повторяет позднейшие аргументы против собственно евразийского мироощущения: «Сарматизм возводил в норму изоляцию от передового европейского идеологического и культурного развития, стал оправданием социально-бытового консерватизма» (Л. B. Разумовская, Б. Ф. Стахеев) [68] .

68

ИПЛ, 1968: 95.

Обо всем этом стоит помнить, когда речь пойдет о порубежном по отношению к полюсам «Европы» (чистый Запад) и «Азии» (чистый Восток) самосознании музыкального евразийства.

2. Теория и практика музыкального евразийства у Артура Лурье:

критический взгляд на Запад с Востока

а) Проблема классификации:
композитор-теоретик. Лурье и Стасов

Обращение бывшего скрябинианца и футуриста Артура Лурье в евразийцы имело свою предысторию. Как мы уже упомянули, еще в 1914 г. он вместе с Б. К. Лившицем (тоже уроженцем Украины) и Г. Б. Якуловым составляет манифест «Мы и Запад», прочитанный и опубликованный в связи с приездом в Петербург итальянского футуриста Маринетти. В развернутой форме, как доклад, манифест «Мы и Запад» был оглашен Бенедиктом Лившицем на заседании в зале Шведской церкви в Санкт-Петербурге 11 февраля 1914 г., проходившем под председательством лингвиста И. А. Бодуэна де Куртенэ. В докладе, в частности, говорилось об отсутствии в русском искусстве «посредствующих звеньев между материалом и творцом» (т. е. о совпадении субъекта и творимой им художественной формы, об их изоморфности), о строительстве русского искусства «на космических началах» (что, очевидно, следует понимать как неподчиненность человеческому регламенту и стихийность) и, наконец, вполне в духе будущих политических заявлений евразийцев — о том, что, «только осознав в себе восточные истоки, только признав себя азийским, русское искусство вступит в новый фазис и сбросит с себя позорное и нелепое ярмо Европы — Европы, которую мы давно переросли» [69] . Заявления о необходимости развернуться «лицом к Востоку» не были такими уж новыми: они звучали еще за без малого полвека до того из уст Владимира Стасова (1824–1906), в работе «Происхождение русских былин» (1868) утверждавшего, что «былины заключают более всего сходства с поздними и буддийскими восточными первообразами, и преимущественно с поэтическими созданиями восточных народов, географически близких к Руси» [70] . Стасов даже настаивал на том, что сюжеты русских былин, скорее всего, восходят к древнеиндийской и тибетской литературе (и, как следствие этого, поражают странным смешением индуистских и буддийских элементов), а поведение героев-богатырей и их обычаи прямо позаимствованы из тюркского и монгольского эпосов, подвергшихся, в свою очередь, сильнейшим индо-иранским и тибетским влияниям. Это приводило Стасова к довольно радикальному выводу о пропасти, лежащей между, с одной стороны, письменным древнерусским эпосом — в лице «Слова о полку Игореве», с другой — устным эпосом остальных славянских народов (сербов, болгар и др.), близких славянам германцев и даже окруженных славянами и германцами и многое у них позаимствовавших западных угрофиннов, — и самими русскими былинами. Незаимствованных образцов народного творчества следует, по мнению Стасова, искать лишь в малых формах фольклора, «которые издревле существуют в среде нашего народа и многими столетиями предшествовали появлению у нас былин с их монголо-тюркскими формами. Это — песни обрядные, хороводные, свадебные, заплачки, заговоры, загадки, пословицы и т. п.» [71] . В исследовании же «Русский народный орнамент (шитье, ткани, кружева)» (1872) Стасов настаивает на необходимости отделения русского народного декоративного искусства от декоративного искусства Украины и южных славян, несмотря на общее языковое и религиозно-мифологическое наследие (язычество, а затем и греческое православие). По мнению Стасова, русское народное искусство было сформировано в нынешнем виде в XIII–XIV вв. под сильнейшим финноугорским («восточным финским», как он называет его) и индо-иранским («персидским» в терминах Стасова) влиянием, причем последнее для Стасова намного очевиднее и сильнее:

69

ЛИВШИЦ, 1989: 506, 505. Ср. МАРКОВ, 1967: 138–139.

70

Именно таково заглавие одного из разделов работы, звучащее — вольно или невольно — как евразийская формулировка. См.: СТАСОВ, 1894, III: 949. Выражаю признательность М. П. Рахмановой, обратившей мое внимание на эту работу Стасова и его статью об орнаментах.

71

Статья 1994, III: 1251. Словно следуя позиции Стасова, Стравинский выберет для реконструкции доисторической России материал именно свадебных песен.

Русская орнаментистика — это позднее эхо орнаментистики азиятской, это уцелевший осколок древнего мира, но осколок значительно попорченный, сокращенный и, что хуже, такой, значение которого давным-давно потеряно для употребляющих орнаментистику [72] .

Спорить со всем этим трудно: колонизуя новые территории, русская нация вбирала в себя и финноугорское (Москва и окрестные земли), и индо-иранское (от Донских степей до Алтая), и, конечно, монголо-тюркское (еще со времени первого нашествия Золотой Орды) наследие. Главное же в установках Стасова то, что «Новая русская музыкальная школа», провозвестником и защитником которой он вскоре станет, несла в своем творчестве, вместе с возвратом к национальности, и сильный «восточный» элемент, завязанный на том, что питающая новую русскую музыку культура непрофессионального исполнительства оставалась жива в стране (в то время как Вагнер, по мнению Стасова, вынужден был ее реконструировать) [73] . Таким образом, утверждения Лурье прямо наследуют народническому протоевразийству Стасова, хотя последний и прославился как защитник «реализма», а первый — как последователь, а затем жесткий критик «модернизма».

72

Там же, I: 207.

73

Подробнее см. об этом в разделе «Музыка» итоговой книги Стасова «Искусство XIX века» (1901). СТАСОВ, 1974–1980, VI: 67 (Руслан у Глинки как «молодой восточник с цветущей как роскошный персидский ковер личностью»), 81 («ориентальный элемент» у Бородина), 89 («восточный» элемент у Балакирева) и т. д. Даже своего эстетического противника Антона Рубинштейна Стасов хвалит за «восточные колоритные танцы» в «Демоне» (Там же: 94).

Собственно евразийские сочинения Лурье — это статьи в сборниках «Версты» (Париж, 1926–1928), выходивших, как заявлено на их обложке, «под редакцией кн. Д. П. Святополк-Мирского, П. П. Сувчинского, С. Я. Эфрона и при ближайшем участии Алексея Ремизова, Марины Цветаевой и Льва Шестова», почти все (за исключением очерка о Клемперере) музыкальные статьи в еженедельной газете «Евразия» (1928–1929), редактировавшейся Л. П. Карсавиным, но в числе соредакторов которой был и сам Лурье, а также тематически связанные с ними статьи в «Modern Music», «The Musical Quarterly», «Числах» и даже — намного позднее — в «Новом журнале», «Воздушных путях» и во франкоязычной книге «Поругание и освящение времени: Музыкальный дневник за 1910–1960 гг. (Profanation et sanctification du Temps: Journal musical 1910–1960)» [74] . Это следующие тексты: «Соната для фортепиано Стравинского» (1925) [75] , «Музыка Стравинского» (1926) [76] , «Две оперы Стравинского» (1924–1927) [77] , «По поводу „Аполлона“ Игоря Стравинского» (1927) [78] , «Неоготика и неоклассика» (1928) [79] , «Кризис искусства» (1928) [80] , «О Рахманинове» (1928) [81] , «Бела Барток» (1929) [82] , «О мелодии» (1929) [83] ,

«Пути русской школы» (1931–1932) [84] , «О музыкальной форме» (1933) [85] , «О гармонии в современной музыке» (1937) [86] , «На тему о Мусоргском» (1943) [87] , «О Шостаковиче (Вокруг 7-й симфонии)» (1943) [88] , «Линии эволюции русской музыки» (1944) [89] , «Приближение к массам» (так переводится английский заголовок [90] , французское название — «Народничество в искусстве», 1944 [91] ), «Феномен и ноумен в музыке» (1959) [92] . К евразийскому списку следует отнести и музыкальные сочинения Лурье: Concerto Spirituale для фортепиано, солистов, хора и оркестра духовых, ударных и контрабасов (1928–1929), родственный ряду сочинений Стравинского, в которых Р. Тарускин находит музыкальное преломление карсавинского учения о «симфонической личности» [93] , и две сопутствующие Concerto Spirituale симфонии — «Sinfonia Dialectica» (1930), подающая музыкальную логику Запада сквозь «восточное» мирочувствование, и «Кормчая» (1939), имеющая прообразом «восточный» богородичный акафист, а также «восточно-западную» оперу-балет «Пир во время чумы» (по Пушкину, 1930-е) и более раннюю Sonate liturgique: en forme de quatre chorals pour orchestre da camera (1928; есть и версия для хора альтов, фортепиано и контрабасов). Интересна с точки зрения преломления европо-азийской проблематики и сочинявшаяся в 1949–1961 гг. опера «Арап Петра Великого» (по неоконченной повести Пушкина) [94] .

74

Перевод «profanation» как «поругания» восходит к заметкам «Голос Орфея» из «романа с ключом» Ирины Грэм «Орфический реквием: Тема и вариации в шести масках» (1970). В заметках, написанных главным героем Андре Валевским (Артуром Лурье), говорится: «…мы <…> живем для двух опытов: поругания и освящения» (ГРЭМ, 1996: 71). Как сообщают публикаторы романа, текст заметок восходит к подлинной рукописи самого Лурье (Там же: 27). В дальнейшем я буду цитировать те места из заметок, подлинность которых подтверждается сравнением с другими статьями композитора, в качестве текста самого Лурье.

75

LOURI'E, 1925.

76

ЛУРЬЕ, 1926.

77

ЛУРЬЕ, 1928а.

78

LOURI'E, 1927а.

79

LOURI'E, 1928.

80

ЛУРЬЕ, 1928–1929.

81

ЛУРЬЕ, 1928б.

82

ЛУРЬЕ, 1929.

83

ЛУРЬЕ, 1962.

84

LOURI'E, 1932. Русский оригинал (с купюрой имени самого Лурье в списке «русских парижан») см. в: ЛУРЬЕ, 1933.

85

ЛУРЬЕ, 1966.

86

LOURI'E, 1966: 26–30.

87

ЛУРЬЕ, 1943а.

88

ЛУРЬЕ 1943б.

89

ЛУРЬЕ, 1944.

90

LOURI'E, 1944.

91

Так переведен заголовок статьи в книге LOURI'E, 1966.

92

ЛУРЬЕ, 1965.

93

Об идеологической параллели Карсавин — Стравинский см.: TARUSKIN, 1996, II: 1134 и TARUSKIN, 1997: 400–405. К сожалению, в обоих случаях Р. Тарускин перегибает палку и, со ссылкой на Дж. Биллингтона, пишет о близости взглядов Карсавина и Трубецкого нацизму. Ему, очевидно, неизвестно, что Трубецкой был активным противником национал-социализма и в 1935 г. опубликовал статью «О расизме», последний абзац которой грех не привести целиком:

«Немецкий расизм основан на антропологическом материализме, на убеждении, что человеческая воля не свободна, что все поступки человека в конечном счете определяются его телесными особенностями, передающимися по наследству, и что путем планомерного скрещивания можно выбрать тип человека, особенно благоприятствующий торжеству данной антропологической единицы, именуемой народом. Евразийство, отвергающее экономический материализм, не видит никаких оснований принять материализм антропологический, философски гораздо менее обоснованный, чем экономический. В вопросах культуры, оставляющей область свободного целеустремленного творчества человеческой воли, слово должно принадлежать не антропологии, а наукам о духе — психологии и социологии».

(ТРУБЕЦКОЙ, 1995: 456)

Чтобы раз и навсегда покончить с загибами восприятия, подобными тем, что находим у Тарускина и Биллингтона, напомним и о том, что еще предтеча музыкального евразийства и идеолог национального направления в русской музыке В. В. Стасов за семьдесят лет до Трубецкого резко идейно осуждалантисемитизм Вагнера, во многом повлиявший на культурную политику национал-социалистов. В статье, саркастически озаглавленной «Жидовство в Европе (по Рихарду Вагнеру)» (1869), Стасов отказывался считать человека подобных взглядов «реформатором-освободителем и просветителем» (СТАСОВ 1894, III: 451) и фактически провозглашал «еврейское племя, бесспорно одно из красивейших азиатскихплемен» (курсив мой. — И. В.;там же: 458) еще одним — наряду с иранцами, тюрками, индийскими ариями (о чем см. монографию Стасова «Происхождение русских былин», 1868; Там же: 948–1260), а также восточными финноуграми (о чем много в его работе «Русский народный орнамент (шитье, ткани, кружева)», 1872; Там же, II: 185–214) — естественным союзником русских в их культурном уходе отЕвропы к азиатским истокам западной цивилизации. Стоит ли говорить о том, насколько подобный момент был внутренно важен и для Лурье — вне зависимости от того, читал ли он дотошно Стасова или нет!

94

Партитуры всех этих сочинений хранятся — вместе с архивом А. С. Лурье — в Отделе исполнительского искусства Нью-Йоркской публичной библиотеки. Истории создания «Арапа Петра Великого» и изложению содержания оперы посвящена недавняя работа Кэрил Эмерсон (ЭМЕРСОН, 2001). К сожалению, трудно согласиться с даваемой в ней оценкой музыкального стиля Лурье как «пан-европейского», а оперы как аргумента в пользу «космополитизма» и прозападного государственничества. Либретто и сама музыка «Арапа» содержат выпады против корсаковской (прозападноевропейской) линии в русской музыке: счастливый соперник арапа в любовных делах Валерьян Корсаков (!), изъясняющийся на смеси французского и русского, поименован «заморской обезьяной», а краткий гимн эросу, способствующему его, Валерьяна, успехам, полуиздевательски цитирует начало арии индийского гостя из вагнерианской оперы-былины «Садко» (1894) однофамильца героя «Арапа» Римского-Корсакова. Дополнительный «пуант» заключается в том, что воспеваются в арии из «Садко» чудеса Азии — «далекой Индии». Владимир Стасов, с которым Лурье совпадает по многим пунктам, вообще считал сюжет былины о Садко не славянским и, следовательно, неевропейским, а типично восточным, восходящим к древнеиндийскому и тибетскому источникам (подробнее см. соответствующую главу монографии «Происхождение русских былин» в: СТАСОВ, 1894, III: 1058–1090).

На примере Лурье видно, что теоретические разработки и декларации предшествовали практике, долженствующей суммировать результаты критических размышлений о судьбах современного композитору искусства, а художественные произведения были подступом к разрешению философских и религиозных задач. Постараемся разобраться в эстетической позиции Лурье в том виде, в каком она сложилась к середине 1920-х годов.

б) Обоснование евразийской музыкальной эстетики

После эмиграции из СССР (невозвращения) и произошедшего уже в Западной Европе сближения со Стравинским Лурье посвящает несколько лет обдумыванию новых задач и вызовов, брошенных ему, еще вчера активному организатору музыкального строительства в Советской России, западноевропейским художественным контекстом. Это был, условно говоря, период «второго ученичества» Лурье, уже казавшегося вполне сформировавшимся, состоявшимся композитором; и, в отличие от первого периода, отмеченного «скрябинизмом», проходило «второе ученичество» в диалоге со Стравинским. Ответом Лурье на аргументы старшего соотечественника стали партитура «Маленькой камерной музыки», сочиненной в 1924 г. в Висбадене и Париже, и краткая неоконченная монография о Стравинском (1924–1928), опубликованная в виде двух статей в евразийских сборниках «Версты» (Вып. 1 и 3, 1926 и 1928 [95] ) и других материалов. Среди прочего, статьи эти ознаменовали присоединение Лурье к новому политическому движению. В какой степени он участвовал в деятельности Евразийской организации, сказать пока трудно, но роль его была не из последних.

95

То, что статьи были задуманы именно как монография, подтверждается не только их взаимозависимостью, но и письмами Лурье к Стравинскому, на которые ссылаются вдова композитора и Р. Крафт в: STRAVINSKY, CRAFT, 1978: 220. Очевидно, к недописанной книге принадлежит и разбор Сонаты Стравинского (LOURI'E, 1925), русский оригинал которого нами до сих пор не обнаружен.

Евразийство было вызвано к жизни опытом революции и Гражданской войны (и особенно поражения сил, не симпатизировавших коммунизму), переживанием экстатического имперсонального присутствия в судьбе каждого из свидетелей и участников этих событий и осознанием неадекватности импортированного с цивилизаторского Запада видения происходящего как борьбы «прогрессивного класса» с «реакционным» (это общая установка западного прогрессизма, не обязательно марксистского по окраске), ибо значительная часть по-западному прогрессивного класса оказывалась в новой России как раз не у дел. Сувчинский, один из идеологов евразийства и главных героев нашей книги, даже говорил о равной революционности «красного» и «белого» движения; только в революции победили те, кто в нужный момент смог оправдать себя «исторически» [96] .

96

Приводим помеченную 16 сентября 1925 г. запись в «Книге беженского житья» востоковеда и в 1925–1930 гг. евразийца В. П. Никитина о встрече евразийцев на парижской квартире Сувчинского:

«Сувч<инский> — народ видел два революционных фронта — красный и белый, но в известный момент (т. е. падение Крыма) признал большевиков за историческую власть».

(НИКИТИН, 2001: 595)

Парадоксом родившегося буквально в первые же месяцы эмиграции — в 1920–1921 гг., когда в России еще продолжалась Гражданская война, — евразийства было соединение революционного пафоса с открыто антизападноевропейской целостной идеологией, выходящей за пределы «цивилизованной» оппозиции политически левого (прогрессизм) и правого (консерватизм). Сама идея «движения вперед» была поставлена евразийцами под сомнение как конструкт индивидуалистического, буржуазного сознания. Имперсоналистичность евразийских построений сказывалась в «изгнании оценочности» (кн. Н. С. Трубецкой), ибо таковая считалась ими источником «эгоцентризма», не допустимого ни с научной (большинство лидеров помимо деятельности политической смогло успешно реализовать себя в лингвистике, этнологии, литературоведении, музыковедении, богословии и философии), ни с религиозной точки зрения: серьезное отношение к собственным христианским убеждениям доминировало в евразийских кругах. В плане практической эстетики — а нас занимает больше всего именно эта сторона евразийства — П. П. Сувчинский утверждал, что известной религиозной настроенности отвечает адекватный ей стиль — в музыке ли (наш «лад»), в живописи (перспектива, не стиль, а так видит, не может иначе изобразить), в зодчестве (готика есть уже развеществление, камень уходит в кружева, пролеты, уход от материи; а византийский купол приближает Твердь небесную к земле и человеку; само слово хорошее) [97] .

97

Запись разговора с Сувчинским 6 сентября 1925 г. в упомянутой «Книге беженского житья» В. П. Никитина (Там же: 594).

Поделиться с друзьями: